Примечательно, что к сопровождаемым первым смущением чувств музыкальным моментам, какие я по сей день не смог забыть, относится и одна немая сцена. В одноэтажной пристройке полуразрушенного и заброшенного после войны старого вокзала в З. регент хора Цобель дважды в неделю давал под вечер уроки музыки. По дороге домой, особенно в зимние месяцы, когда все вокруг уже тонуло во мраке, я часто останавливался перед давним зальчиком ожидания и смотрел, как внутри в ярком свете ламп регент, худой и слегка кривобокий мужчина, дирижировал почти неслышной сквозь двойные стекла музыкой или наклонялся над плечом того или иного ученика. Среди этих учеников двое особенно меня притягивали: Регина Тоблер, которая за игрой так красиво склоняла голову к своей виолончели, что у меня аж сердце замирало, и Петер Бухнер, который с выражением полнейшего блаженства на лице водил смычком по струнам своего контрабаса. Петер – по причине сильной дальнозоркости он носил очки, из-за чего его мшистого цвета глаза казались по меньшей мере вдвое больше, чем на самом деле, – весь год ходил в одних и тех же штанах из оленьей кожи и в одной и той же зеленой куртке. Настоящего футляра для изрядно залатанного лейкопластырем инструмента у него не было, да он бы и не дотащил этакую бандуру из поселка Таннах, где проживал, до центра городка, поэтому он веревкой привязывал контрабас, обычно укрытый цветастой клеенкой, к тележке, а дышло тележки прицеплял к багажнику велосипеда, так что по нескольку раз на неделе все видели, как Петер до или после музыкального урока катит из Таннаха к старому вокзалу или от старого вокзала в Таннах: он сидел на седле, гордо выпрямив спину, сдвинув набекрень тирольскую шляпу, за спиной рюкзак, из которого торчал смычок, тележка тарахтела следом, либо вверх по Грюнтенштрассе, либо вниз.
Учитель музыки и регент хора Цобель, кстати, был органистом приходской церкви Святого Михаила и едва успел унести ноги, когда в воскресенье 29 апреля 1945 года во время мессы в колокольню прямым попаданием угодила бомба. Целый час, как мне рассказывали, регент блуждал потом под бомбежкой среди рушащихся домов, пока, с ног до головы в гипсовой пыли, как раз когда сирены завыли отбой, этаким жутким призраком нагрянувшей в З. катастрофы не добрался до палаты жены, которая уже много месяцев лежала в больнице.
Добрых десять лет спустя – колокола давным-давно вернулись на отстроенную колокольню – я во время воскресной мессы всегда забирался на верхние хоры, смотрел, как регент играет на органе. Помнится, он, регент, как-то обронил при мне, что в пении собравшейся в нефе паствы сквозит что-то неприятно заторможенное и всегда слышно, что хоть кто-нибудь да фальшивит. Самый громогласный из этих фальшивящих был некий Адам Херц, по слухам беглый монах, трудившийся скотником в хозяйстве своего дядюшки Ансельма.
Каждое воскресенье Адам Херц стоял справа в последнем ряду скамей, аккурат у лестницы на хоры, где раньше находился чулан для прокаженных – их веками запирали там на время богослужения. С исступлением, будто от ужасной душевной боли лишился рассудка, Херц голосил католические песнопения, которые все знал наизусть. Лицо его с мученическим выражением было обращено вверх, подбородок выпячен, глаза закрыты. Летом и зимой он ходил в грубых, подбитых гвоздями башмаках на босу ногу и в перепачканных коровьим навозом рабочих штанах, едва достигавших до щиколоток, но помимо этого, даже в мороз, не носил ни рубахи, ни жилетки, только старое летнее пальто, из-под лацканов которого выглядывала костистая, поросшая седыми волосами грудь, точь-в-точь, думаю я сейчас, как в романе «Замок» у бедолаги Варнавы из-под куртки посыльного.
Регент, который более-менее во сне аккомпанировал двум десяткам вечно одних и тех же песнопений завывающей паствы, каждый раз лишь в конце мессы снова просыпался и бурей рожденных фантазией органных пассажей буквально выметал орду верующих из церкви. Церковь вскоре пустела, становилась вдвое более гулкой, и он смело, прямо-таки бесшабашно играл вариации на тему из Гайдна, или из симфонии Брукнера, или из иного любимого опуса, его хилое тело, словно метроном, раскачивалось из стороны в сторону, а сверкающие лакированные ботинки, как мне казалось, независимо от остальной его персоны выделывали на педалях истинное па-де-де. Регистры включались один за другим, пока волны звуков из органных труб, в своем нарастании грозившие, как я порой опасался, разрушить само мирозданье, не достигали кульминации, и регент, которого в этот миг невольно охватывало странное оцепенение, резко обрывал игру, чтобы с выражением счастья на лице еще некоторое время вслушиваться в тишину, наплывающую во все еще дрожащем воздухе.