Да, это можно простить. Все это можно пережить. В конце концов и за медикаменты можно уплатить. Что ж поделаешь, если этот управляющий так страшно глуп. Но ведь он не только глуп, он, видимо, еще и жулик. Разворовывает этот Красный Крест в открытую. Сколько средств поступает из России от взносов, от больниц на медикаменты. Возмутительно! Для кого написан этот закон?.. Управляющий в одном прав: он, оказывается, знает, что стоит этот закон, знает для него достойное место. Прав-то он прав, но жулик и глупец. А сколько их у нас на белом свете! Много. И все они воруют. И они же вершат… судьбы Кузьмы Захарыча, Маргариты Алексеевны, Худайкула, Курбана. Тозагюль, Декамбая, Балтабая… да и всех, всех, которые вот сейчас бастуют, которые шли вчера по улицам… Они правы, что бастуют. В конце концов каждый рождается на свет с одинаковыми правами. И чем эти люди хуже, скажем, Желтой птицы или этого кретина управляющего?!
— Ну-ну, Надежда Сергеевна! Вот, оказывается, какие мысли начали вас посещать. Попробуйте-ка сказать это Августу! — тихо прошептала она себе.
«Да, это невозможно. Все, кажется, можно преодолеть, все пережить, но нельзя сказать это Августу вслух. Нельзя высказать свои мысли, высказать свои симпатии. Да, ему нравятся как раз другие люди: Желтая птица, казак Брутков, волостной Абдулхай, Путинцев… Путинцев! Ведь мне надо к нему. Что же я сижу?! Уже третий час… Где же Август? Нет… Не может быть… Этого не может быть!» — отмахнулась она от чего-то такого, о чем сама боялась думать.
«Нет… Ну разумеется, нет. Он ведь сказал мне вечером… Рассердился на меня… И по заслугам. Ведь это совершенно невообразимо! Дико себе представить. Август — и вдруг это… Нет, невозможно».
Но мысли и воспоминания все-таки настойчиво лезли в голову.
«Да, вот что они говорили», — снова подумала она.
«Желтая птица: — Я улак устроил. Хороший улак. На приз. На победителя. Коня отдал. Еще халат шелковый.
Август: — Кому?..
Желтая птица: — Победителю. Ну и, как водится, хороший той. Угощение. У кого похороны, а у нас — веселье.
Да, да… В тот миг Путинцев отвлек меня своим рассказом об отце и я не слышала, о чем дальше говорили Август и Желтая птица. Но потом еще раз я уловила обрывки фраз:
Желтая птица: — Будет ненавидеть меня.
Август: — Кто?..
Желтая птица: — Да она.
Август: — Так ведь вы не сами.
Что это?.. О чем они говорили?.. Впрочем, видно, я не дождусь его. Надо идти».
Она съела остатки сыра, колбасы, что лежали на столе под салфеткой, нацедила полчашечки холодного кофе из кофейника, выпила и пошла в городскую думу.
По дороге она вдруг подумала, что надо было бы оставить у дежурного записку для Августа, но уж не хотелось возвращаться.
Городская дума помешалась на углу Воронцовского и Романовского проспектов, в одноэтажном белом доме с двумя колоннами и широким подъездом, в тени молодых дубов, посаженных, должно быть, лет двадцать пять-тридцать тому назад. Как раз против фасада этого здания, через дорогу, стоял приземистый желтый домишко с крохотным крылечком, с деревянными похилившимися воротами, всегда полураскрытыми, выкрашенными в бордовый цвет. В этом неказистом и тесном домишке помещалась публичная библиотека. Сюда Надя приходила в каждый свой приезд посмотреть «Солнце России», «Ниву», «Пробуждение», полистать кое-какие газеты из России, повидаться с Верой Михайловной Варенцовой, с которой познакомилась года три назад, здесь, в библиотеке. Теперь Надя могла взять в библиотеке любую книгу, увезти ее на два-три месяца в свой кишлак.
Бывая в библиотеке, Надя никогда не интересовалась, что делалось в здании напротив, зачем там стоит городовой у подъезда, какие в этом здании решаются дела, кто там заседает. Она была к этому совершенно равнодушна, знала только, что там, в этом здании, — городская дума.
Лишь однажды большая группа переселенцев привлекла ее внимание. Люди с мешками, с котомками, с детьми, босые и в лаптях, бабы и мужики расположились в тени молодых дубов, у журчащего арыка, прямо вдоль обочины булыжной мостовой. Они сидели, стояли маленькими группами — по двое, по трое, о чем-то говорили, чесали у себя под рубахами возле подмышек под лопатками, скребли пальцами тощие, втянутые животы; слышался сдержанный мужской говор, бабьи голоса, детский плач, шлепки.
Заложив руки за спину, городовой долго, с веселым молчаливым любопытством наблюдал эту картину, стоя на тротуаре у подъезда. Неожиданно из дверей думы выскочил молоденький чиновник в каламянковой косоворотке с бронзовыми пуговицами, с широким гимназическим ремнем, что-то сказал на ухо городовому и юркнул опять в темный коридор. Городовой мигом насупился, грозно кашлянул, шагнул два раза по тротуару.
— Эй вы, цыганщина! — крикнул он, держась за шашку. — А ну, давай потише! А то я весь ваш табор отсюда налажу.
Для острастки он грозно кашлянул еще раз и вернулся на место, к подъезду.