Впереди, пересекая им дорогу и направляясь к центральной аллее сквера, шла колонна демонстрантов. Первыми в колонне шли трое: рослый плечистый узбек в стеганом черном халате, перепоясанном красным бельбагом, с бритой головой без тюбетейки, босой, шел средним и гудел в карнай, обливаясь потом, раздувая багровые щеки. По бокам его шли двое русских, оба в косоворотках и пиджаках; у одного пиджак был расстегнут, у другого внапашку накинут на плечи; у этого в руках была тюбетейка, она, должно быть, упала с головы карнаиста, когда он поднял карнай и загудел.
Август и Надя остановились на углу аллеи.
— Кто это бастует? Чего они требуют? — спросила Надя у какого-то человека в сером клетчатом костюме и соломенной шляпе.
Человек не ответил, только мельком взглянул на нее через плечо.
Но она не огорчилась и не обиделась. То, о чем она прежде слышала от Кузьмы Захарыча да иногда читала в газетах, было похоже на прочитанную книгу: верила, что так было, но ничего этого не видела, а хотелось бы посмотреть. Даже, может быть, испытать все это, пережить самой. И вот теперь вдруг все это гремело, шумело и двигалось у нее перед глазами, вызывало невольное волнение и радость за тех, кто шел сейчас в этой колонне, и за тех, кто бежал им навстречу по аллее сквера. У нее от восторга начинали гореть глаза. Она успевала окинуть взором и весь этот движущийся людской поток с лозунгами, с гудящим медным карнаем, вскинутым над толпой сильными руками, с красным полотнищем, которое за древки несли во второй шеренге двое рабочих — один помоложе, без шапки, со спутанными от встречного ветерка волосами, другой, совсем пожилой, с седыми усами, в кожаной фуражке паровозного машиниста. Многих она успевала рассмотреть пристально, отдельно, как вот этих троих в первом ряду колонны. Даже брала досада, что молодой рабочий немного склонил древко в сторону: красное полотнище от этого покрылось складками, морщилось и трепетало, и Надя никак не могла прочесть, что на нем было написано. Она успела заметить, что в колонне были не только горожане, русские мастеровые, но и люди с ташкентских окраин, крестьяне, издольщики, батраки. О том, что они были именно эти люди, говорили их кетмени, которые кое-кто нес на плече, серпы, заткнутые сбоку или за спиной под бельбаг. Почти все они были в одинаковых бязевых штанах и рубахах, у одних поновее, залатанных лишь в двух-трех местах, у других совсем уже истлевших, рваных, покрытых сплошь заплатками и рубцами, — иные заплатки еще держались, иные вновь отваливались и висели клочьями; тюбетейки тоже были у всех одинаковые — черные с белыми вышивками, напоминающими стручки фасоли. Но такими они были у них когда-то очень давно, когда еще были новыми и можно было разглядеть эти белые стручки фасоли; теперь же ни белый, ни черный цвет невозможно было определить на этих тюбетейках: все они были одного, какого-то неопределенного цвета, пахнущие потом, землей и солью; даже черный цвет на них был уже не черный, а какой-то землистый. Надя знала, что такие тюбетейки носили люди бедного сословия: кустари, ремесленники, батраки, издольщики; тюбетейка была одна — и от солнца, и от стужи, служила пиалой, когда надо было зачерпнуть из арыка воды и утолить жажду, и полотенцем, когда больше нечем было утереть пот с лица, и подушкой, когда, свернув ее вдвое, чтобы стала помягче, батрак клал ее на камень. Люди богатые — купцы, баи, лица духовного сословия — носили под чалмой другие тюбетейки — чистого бархата, большей частью синего или зеленого цвета, без единой вышивки. Нет, ни чалмы, ни синей или зеленой бархатной тюбетейки ни единой не виднелось в толпе.
Надя заметила, как парень, шагавший в первой шеренге, вдруг снял с себя фуражку и попытался пристроить на свою густую шевелюру тюбетейку карнаиста, которую нес в руках. Но тюбетейка не держалась на его черных вьющихся цыганских волосах, он снял ее и снова надел фуражку. Надя успела заметить, как по ту сторону колонны высокий, худой, сутулый батрак показывал русскому рабочему, шедшему с краю, свои мозолистые ладони, развернув их перед ним то обе вместе, как книгу, то гневно тыкал указательным пальцем сначала в одну, затем в другую, — видно, опять говорил о мозолях, а потом вдруг растопырил все десять пальцев и с такой силой и злобой застучал ими себя по худому втянутому животу, что Надя испугалась и подумала: «Боже мои, что делает этот человек! Ведь ему же больно. Он, наверное, голоден и доведен до отчаяния». Надя заметила, что двое рабочих, которые несли красное полотнище, уже почти поравнялись с ней, и неожиданно для себя закричала:
— Молодой человек! Ну как вы несете лозунг! Ведь его же нельзя прочесть!
Она лишь мельком успела заметить, как рабочий улыбнулся, древко вскинулось, и Надя с волнением, шепотом прочитала:
— Рабочие и дехкане! Объединим наши силы в борьбе за свои права, за хлеб, за волю, за светлую жизнь!
Август до боли сдавил ей руку. Она, не взглянув на него и продолжая читать лозунги, сказала:
— Больно, Август! Зачем ты давишь мне руку?!
Он сдавил сильнее.