И вот помню долгое закутывание, ледяные сумерки ноября? декабря?, огромный военный грузовик с брезентовым верхом, красочные бабушкины наставления: "Дыши в . шарф... Схватишь ангину... нарывы в горле... гной трубочкой вытягивать..." Потом многочасовая трясучка в темени. Холода сперва не помню, только тесноту. С нами ехало несколько молоденьких распорядительниц, все незнакомые (наверное, дамочки-чиновницы из РОНО, вытеснившие учительниц для такой дух захватывающей поездки). Всю дорогу они пели, чтобы нас подбодрить, пока не охрипли. Мы тоже подпевали, я послушно — в шарф. Среди семи- восьмилетних мальчиков, которыми был набит грузовик, затесались только две девочки: я и дочка одной из учительниц Маша, обеим по пять с половиной. Все были закутаны так, что не могли пошевелиться, но все же под конец мы, как-то сразу, начали замерзать. Мальчики захныкали. Мороз, действительно, был трескучий.
В какой-то момент грузовик вдруг пошел резко вниз (внутренности остались наверху), тряхнуло, дамочки завосклицали: "Ладога! Ладога!", и одна сказала с чувством: "Пронеси, Господи!" Нас пошло трясти, как на ухабах — это мы съехали на лед.
Мне показалось, что машина даже не притормозила — ее продолжало подбрасывать, мальчики выли, я изо всех сил сдерживала тошноту, тем более, что рядом уже кого-то рвало. И вдруг брезентовый полог перед нами откинулся, и на борт грузовика взлетели два черных ангела. О Боже, это были воины! Не мятые, запыленные пехотинцы, которых мы иногда видели в Ленинграде, не полуштатские презираемые мной лейтенанты с бретельками, а моряки! Черные бушлаты, мерцающие пуговицы... А когда один поднял ногу, чтобы переступить через кого-то, стали видны воспетые уличной поэзией "клеши". (Одеты они были, прямо скажем, не по сезону, но это уже замечание еврейской "mother of two"
7 , как говорят американцы.) Тогда же мы замерли. Вой и хрип прекратились. Меня перестало мутить. В свете "летучих мышей" лица моряков были такими... надежными, такими мужскими... И один из них гаркнул не какое-нибудь банальное: "Здравствуйте, ребята!" или "Товарищи октябрята!", а:— Аврал, салага! Сейчас будем швартоваться!
И мальчики, как говорили мы в детстве, "сразу оживели" и даже делали попытки самовольно разматывать шарфы и шали, ставшие вдруг старушечьими.
Канонерская лодка, за которую мы так беспокоились по дороге ("Как мы на ней поместимся?", "А на ней что, парус?"), оказалась стальной махиной не хуже линкора. Я увидела ее издали, из-за распахнутого брезента, еще стоя на борту грузовика.
Память моя рисует корабль в огнях, как потом на невских парадах, но думаю, что это аберрация. В остальном картина поразила неестественностью — урчащий и пыхающий паром серый корабль посреди снежного поля. И по этому полю — от полыньи вокруг корабля до грузовика — цепочка черных бушлатов. Нас передавали по рукам, как ведра на пожаре. И каждый тормошил или чмокал в онемевшее лицо, или терся одеколонной щекой... Так, с замиранием сердца, почти перелетая из одних сильных рук в другие, все тридцать, или сколько нас было, — по длиннющему трапу, через дымящуюся полынью... Из-за последнего плеча мелькнула книжная картинка — палуба корабля, и сразу благостное, полное запахов еды тепло чего там — кубрика, камбуза... Военная сказка девятьсот и одной ночи.
Дальше так — все дети были заранее распределены между моряками, но когда нас раскутали и обнаружились две девочки, началось какое-то лестное для нас обеих волнение. Желающих взять под свое шефство именно девочек оказалось довольно много, и капитан принял такое Соломоново решение:
После ужина, во время которого мы опьянели и засыпали, пристроив головы между тарелками, нас с Машей повели в офицерскую кают-кампанию. Дверь туда была закрыта, перед ней толпились матросы. Один опустился на корточки и объяснил, что в комнате, куда я войду, будет сидеть несколько офицеров (среди них капитан) и что я должна выбрать из них "шефа" — просто подойти к тому, кто мне больше всех понравится... Открылась дверь, и за моей спиной наступила полная тишина. Переступив очень высокий порог, я сразу увидела седого человека, как будто только что стершего с лица улыбку, и безоглядный детский инстинкт сказал: этот! Помню, что справедливости ради я быстро обвела глазами остальные лица, но все они были чужими и начальственными. Со вскриком радости я кинулась к своему избраннику — он едва успел привстать — и была с размаху заключена в крепкие объятия мичмана Федора Ивановича Поливанова.
Вокруг поднялся шум и гогот, подошел капитан и сказал, не без зависти по-моему: "Что, мичман, любовь с первого взгляда?" И прижимаясь к своему первому избраннику, я не подозревала, конечно, что выбрав мичмана Поливанова, выбрала жизнь...
Маша такой определенностью чувств не обладала, она долго стеснялась, не знала, кого выбрать, и наконец подошла к тому, кто был ближе.