Он вышел во двор, обогнул корпус и направился к Тарасову. Чувство злорадства его не покидало, и хотя это чувство не было Шикулину очень приятным, совсем избавиться от него он не мог. И, уже подходя к Тарасову, он продолжал с издевочкой над ним посмеиваться, будто ему самому от этого могло стать легче, будто каким-то непонятным для него образом он перекладывал часть своей тяжелой ноши на плечи Алексея Даниловича.
Тарасов стоял все в той же позе, лишь глаза его были теперь открыты, и он, не замечая Шикулина, задумчиво смотрел на то самое белое облачко, которое плыло, как тонкое кружево… А Шикулин вот только сейчас, подойдя к Алексею Даниловичу совсем близко, и смог по-настоящему разглядеть его лицо. И то, что увидел в этом лице, вмиг все в Шикулине перевернуло, вмиг раздавило все его нехорошие чувства, и он, в нерешительности остановившись в двух шагах от Тарасова, будто окаменел и никак не мог решить, что же ему делать дальше: или повернуться и убежать отсюда, или окликнуть Алексея Даниловича и хотя бы поздороваться с ним.
Но ни того, ни другого Шикулин не делал. Остановился вот и стоит, как вкопанный, и все глядит и глядит на своего секретаря парткома не в силах оторвать от него взгляда. Может, это и не Тарасов вовсе? Почему Шикулин раньше не видал на его лице такой боли, такого страдания, будто вот-вот человек не выдержит, и закричит, и упадет на сырую землю, и станет биться об нее от отчаяния, которое он должен всегда и ото всех скрывать? Какая же нечеловеческая сила удерживает его от этого, от того, что он до сих пор не упал и не закричал? Может, устроен этот человек не так, как устроен Шикулин, может, пружины в нем совсем другие и душевные струны совсем не те?
— Алексей Данилович, здравствуйте!
Шикулин, кажется, и сам не расслышал своего голоса, но Тарасов от неожиданности вздрогнул, взглянул на Шикулина и сказал:
— А, Шикулин! Здравствуй, здравствуй, Александр Семенович! А я и не заметил, как ты подошел. Ну, как ты тут живешь-можешь? Выглядишь ты молодцом, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. А еще лучше, говорят, три раза о дерево постучать, тогда никакой сглаз не прилипнет.
Он наклонился к березке и трижды стукнул по ней кулаком, а потом снова повернулся к Шикулину:
— Вот так… А ты чего смотришь на меня во все глаза, будто первый раз видишь? Или сомневаешься, что это я?
Еще несколько секунд, даже не секунд, а мгновений лицо Тарасова продолжало оставаться таким же «мученическим», как про себя отметил Шикулин, а потом вдруг и боль, и страдание, которые Шикулина поразили, исчезли, но исчезли не сами по себе — и это тоже Александра Семеновича поразило, — а Тарасов просто заставил себя стать другим и теперь даже улыбался, и улыбка его была по-настоящему искренней.
— А я рад за тебя, Александр Семенович, — продолжал Тарасов. — Я ведь еще вчера сюда прибыл, так что уже успел кое-то разузнать. Знаешь, что мне о тебе врач сказал? Железный организм, только маленько подработался. Месяц еще поживешь здесь — сам себя не узнаешь. Мне-то ты можешь верить, я тебе человек не чужой…
Шикулин молчал.
— Знаю, почему ты молчишь, — мягко сказал Тарасов. — Думаешь, что я тоже темню. У Шикулина, мол, болезнь дрянная открылась, а ему вдалбливают, будто он здоров, как испанский бык. — Тарасов рассмеялся. — Помнишь? Так вот что, Александр Семенович, слово коммуниста: никакого силикоза у тебя нет и в помине. Веришь слову коммуниста?
— Верю, Алексей Данилович. Вы правду говорите?
Тарасов опять засмеялся:
— А говоришь — верю. Если узнаешь, что я тебя обманул, — руки мне не подавай. Не обижусь…
Шикулин опять промолчал. Но промолчал не потому, что в чем-то сейчас Тарасову не доверял. Думал совсем о другом. Не о себе думал, а о Тарасове. Казалось Александру Семеновичу, будто он вот только теперь по-настоящему и узнал этого человека, будто сейчас перед ним раскрылась душа Тарасова. И Шикулину подумалось, что сам он и гроша не стоит в сравнении с Алексеем Даниловичем, и при этом испытывал такую горечь, какой никогда еще не испытывал.
Тут же он спросил у самого себя: «Завидуешь, небось, человеку? Вот, мол, Шикулин, какие на свете есть люди. Понял, нет? Ты всю свою жизнь о ком главным образом думал? О себе! О собственной своей персоне! «Шикулин — пуп земли!» А Тарасов? Больной же он, по всему видать, что тяжко больной, а только приехал — о Шикулине забота. Будто Шикулин ему брат родной. Будто ему других забот нету…»
— А вы чего сюда? — спросил он. — Отдохнуть?
Спросил — и сам испугался своего вопроса. Потому что вспомнил: давно ведь ходят слухи, будто у Алексея Даниловича какая-то тяжелая болезнь, хотя и скрывают это от людей. Да сейчас и без всяких там слухов все ясно, как божий день. Зачем же спрашивать?
Тарасов, однако, ответил совсем просто:
— Заболел я, Александр Семенович. Беречься надо было, а вот видишь — не уберегся…