Буржуа легко признать по отрицанию им наличия социальных классов и в особенности класса буржуазии. Дворянин желает быть господином потому, что он принадлежит к определенному сословию. Буржуа основывает свое могущество и право властвовать на редкостной умудренности, которую дает многовековое обладание богатствами этого мира. При этом он допускает объединительные связи только между владельцем и тем, что ему принадлежит; касаясь же остального, он посредством анализа доказывает, что все люди сходны между собою, как в силу того, что являют собой неизменные элементы социальных взаимосцеплений, так и в силу того, что каждый из них, каким бы ни было его положение в обществе, в полной мере наделен человеческой природой
. Отныне различные виды неравенства выступают в виде случайных и преходящих стечений обстоятельств, ни в коей мере не способных исказить незыблемые свойства первичного элемента социальной структуры. В природе нет пролетариата, иными словами единого класса, сиюминутным воплощением которого выступает каждый отдельный рабочий; есть только пролетарии, замкнутые каждый по отдельности в своей человеческой природе и объединенные не внутренней солидарностью, а всего только внешними связующими нитями сходства. Между индивидами, одураченными и разобщенными ее психоаналитической пропагандой, буржуазия усматривает только психологические отношения. Оно и понятно: поскольку буржуа не оказывает непосредственного влияния на вещный мир и его усилия направлены главным образом на людей, для него речь идет лишь о выборе между кнутом и пряником; условности, строгое следование порядку и учтивость регламентируют его поведение, он считает себе подобных марионетками, а если и проявляет желание в какой-то мере познакомиться с их пристрастиями и характером, то только потому, что каждое чувство в его глазах предстает веревочкой, за которую можно дернуть; для честолюбивого, но бедного буржуа настольной книгой будет «Искусство преуспевания», а для богатого – «Искусство управления». Следовательно, буржуазия зачисляет писателя в эксперты; когда он пускается в свои разглагольствования о социальном порядке, он ее сердит и пугает: она ведь требует всего лишь поделиться с ней опробованным знанием жизни сердца. Такова литература, сведенная, как то было в XVII веке, к психологии. Психология Корнеля, Паскаля, Вовенарга[156], несмотря ни на что, была еще очистительным призывом к свободе. Но торговцу подозрительна свобода его клиентов, а префекту – свобода его помощника. Оба они хотят одного: чтобы им предоставили верные рецепты затуманивания чужих мозгов и навязывания своей власти. Надо, чтобы человек был надежно управляем, причем нехитрыми средствами, короче говоря, надо, чтобы законы сердца были строгими и не терпящими исключений. Буржуазный лидер верит в свободу человека не больше, чем ученый верит в чудо. И поскольку его мораль нацелена на выгоду, главной движущей силой в его душе будет корысть. Задача писателя отныне не в том, чтобы адресовать свое произведение публике как некий призыв к абсолютным свободам, а в том, чтобы излагать психологические законы, которые обусловливают его поведение, читателям, чье поведение обусловлено теми же законами.Идеализм, психологизм, детерминизм, дух серьезности[157]
– вот то, что буржуазный писатель должен в первую очередь обрисовать перед собственной публикой. От него больше не требуют воссоздания странности и непостижимости мира – надо всего лишь разложить его на простейшие личностные впечатления, облегчающие его переваривание; от него больше не требуют отыскивать в недрах своей свободы самые сокровенные порывы сердца – надо всего лишь сверять собственный «опыт» с опытом своих читателей. Его труды – это подробное описание буржуазного устройства и вместе с тем это еще и психологические изыскания, неизменно направленные на то, чтобы обосновать права элиты и показать мудрость государственных установлений, и вместе с тем это еще и учебники хороших манер. Выводы известны заранее; так же заранее установлена и степень допустимой в исследовании глубины, отобраны психологические мотивы, даже стиль строго определен. Публике не уготованы никакие неожиданности, она может покупать книги с закрытыми глазами. Вот только литература убита. От Эмиля Ожье до Марселя Прево и Эдмона Жалу, с передачей эстафеты через Дюма-сына, Пайерона, Онэ, Бурже и Бордо[158], публика находила себе сочинителей, которые не отступали перед убийством литературы и, если позволительно так выразиться, до последнего гроша отрабатывали ее авансы. Не случайно все они писали плохие книги: будь у них талант, им пришлось бы его скрывать.