Моя мать написала мемуары. На первой странице находился список разделов и название: «Девушка Корама». После многих лет скрытности и категорического отказа отвечать на простые вопросы о ее семье и воспитании она хотела, чтобы я не только рассказала о ее прошлом, но и, предположительно, поделилась этим со всем миром.
Могу лишь предположить, что мой отец читал рукопись и помогал в ее подготовке. Она была аккуратно напечатана, но я никогда не видела, чтобы моя мать пользовалась компьютером или пишущей машинкой. Моя сестра тоже получила экземпляр и позвонила через несколько недель с вопросом о моем мнении. По ее словам, она наскоро просмотрела текст и сочла его «интересным». Но наш разговор этим и ограничился.
По моему мнению, было уже слишком поздно. Я не испытывала интереса к изучению прошлого моей матери и отвергала это вторжение в свое тщательно упорядоченное, наполовину сиротское существование. В последней строке своей сопроводительной записки моя мать неумышленно подтвердила уже принятое мною решение: «Я горжусь и радуюсь тому, что, несмотря на мое плохое воспитание, ты стала выдающейся личностью».
Мне следовало бы приветствовать это признание вины, потому что мать обычно винила меня саму в нашей семейной вражде. Она впервые признала свою роль в формировании наших испорченных взаимоотношений. Перечитывая эту записку спустя десятилетия, я рассматриваю ее как своеобразное извинение, признание ее ошибок. Но тогда я видела все иначе. Моя мать не извинялась: она хотела отпущения грехов. Она хотела поделиться историей своих горестей в надежде на то, что я прощу и, возможно, даже полюблю ее.
Я была совершенно не готова к этому.
Теперь я задаюсь вопросом, изменилось бы что-нибудь между нами, если бы я не запихнула листы обратно в конверт и не убрала их в папку. Погребенная в ящике архивного шкафа, рукопись так и осталась непрочитанной: прошло пять лет, потом десять и двадцать. Время от времени я вспоминала о рукописи, но лишь после второй поездки в Лондон вернулась к архивному шкафу для извлечения забытых секретов моей матери.
Рукопись находилась в том же самом конверте, и я медленно открыла клапан. Сначала я держала страницы на расстоянии вытянутой руки, как будто ради того, чтобы слова не могли отрастить клинки и поранить меня. Мало-помалу мой взгляд сосредоточился на черном шрифте, и я начала читать о жизни моей матери-приемыша.
Я не узнавала тон повествования, принятый моей матерью, – тон спокойной, отстраненной рассказчицы, излагавшей реальную историю. Слова на машинописных страницах, которые я давно убрала с глаз, с таким же успехом могли бы быть написаны незнакомкой. Неистовая женщина, снова и снова писавшая незнакомое имя на мятой бумажке, куда-то исчезла. Так же пропали аристократические замашки и тщательно охраняемые секреты, которые для меня были определяющими качествами моей матери. Составляя перечень воспоминаний, которыми она хотела поделиться со мной перед смертью, моя мать подготовила основательную встряску – одну из многих, которые последовали дальше.
7
День приема
У моей матери не сохранилось воспоминаний о том дне, когда ее оставили с незнакомыми людьми. Она не знала, плакала ли Лена или обнимала ее, когда прощалась со своей двухмесячной дочерью. Ее первым воспоминанием было сердитое лицо женщины со строгим голосом, которой решительно ничего не нравилось.
Спустя недолгое время Дороти Сомс, как ее теперь называли, была отправлена в город на воспитание к приемной матери, которой платили из средств госпиталя. В пять лет она вернулась под опеку госпитальной администрации и была переведена в Беркхамстед на окраине Лондона, который моя мать назвала «диккенсовским учреждением, но без той убогости и запущенности».