– Но вы можете неправильно меня понять. Я говорю не как невежественный мечтатель, постигающий старые идеи, не представляя, что они устарели; не как человек, никогда не прикасавшийся к великому источнику мирового познания. Англия – родина моего бренного тела, однако истинная моя жизнь была вскормлена в Голландии, у ног брата матери – ученого раввина. После его смерти я отправился учиться в Гамбург, а потом в Геттинген, чтобы глубже понять как свой народ, так и неиудейский мир, и испить знание из всех источников. Я был молод, свободен. И не испытывал крайней нужды, но выучился ремеслу, сказав себе: «Пусть моя судьба сравнится с судьбой Иехошуа бен Ханания[61]
; после страшного погрома он зарабатывал на хлеб изготовлением иголок, хотя в молодости пел на ступенях храма и сохранил память о днях славы. Пусть мое тело существует в бедности, а руки устают от тяжкого труда – душа все равно останется храмом, где живут сокровища знаний, а в святилище таится надежда». Я знал, что выбрал. Все вокруг говорили: «Он питается мечтами», – и я не спорил, поскольку именно мечты созидают и двигают мир. Я чувствую и постигаю мир таким, каков он есть и каким его заново создаст мечта. Так что вы слушаете не того, кто бредит, неистовствуя вдалеке от сограждан.Мордекай умолк, а Деронда почувствовал, что это молчание – ожидание надежды, и проговорил:
– Окажите мне честь: поверьте, что я вовсе не склонен считать ваши слова бредом. Я слушаю и стараюсь вас понять без тени предубеждения, тем более что обладаю опытом, который заставлял меня интересоваться историей духовного предназначения, которое люди добровольно избирают в юности.
– Духовное предназначение, – повторил Мордекай и с сомнением уточнил: – В юности? Но моя душа созрела еще в детстве. Она жила среди людей, возродивших в Средние века наш древний язык и соединивших веру наших отцов с философией неиудеев. Моя душа путешествовала по Испании и Провансу; спорила с Ибн Эзрой[62]
; бороздила моря вместе с Иегудой Галеви[63]; слышала воинственные крики крестоносцев и стенания попранного Израиля. Обретя дар речи, она заговорила на древнем языке, оживленном кровью их страсти, их печали, их мученической веры.Мордекай снова умолк, но тут же громко, хрипло прошептал:
– Пока эта душа заключена во мне, она не познает ничего иного.
– Значит, вы писали только на иврите? – спросил Деронда.
– Да… – ответил Мордекай с глубокой печалью. – В юности я забрел в эту одинокую пустыню, не чувствуя, что это пустыня. Вокруг стояли ряды великих усопших, и они меня слушали, но вскоре выяснилось, что живые глухи к моим стихам. Поначалу жизнь казалась долгой дорогой. Я осознал, что часть еврейского наследия заключается в неизбывном терпении; другая часть состоит в искусстве постигать разнообразные методы и находить плодородную почву там, где другие земледельцы приходят в отчаяние. Но Предвечный решил иначе. Мне довелось пережить тяготы, знакомые огромному большинству тех, кто рожден женщиной: меня настигли семейные проблемы. Пришлось работать и заботиться не только о себе. Затем я снова оказался в одиночестве, но ангел смерти уже повернулся и поманил своим крылом, и с тех пор я постоянно ощущал на своем пути его присутствие. Но я не оставил своего дела, я умолял о внимании и помощи. Я обращался к сынам нашего народа – богатым, влиятельным и знатным евреям, но никто не хотел меня слушать. Я встречал осуждение или жалость, получал милостыню. Ничего странного. Я выглядел бедным и повсюду носил с собой узелок с письменами на иврите. Я говорил, что наши главные учителя совращают нас с истинного пути. Ученые и торговцы были слишком заняты, чтобы меня слушать. Один из них презрительно заявил: «Книга мормонов никогда не зазвучит на иврите; если ты собираешься обратиться к нашим образованным мужам, то вряд ли сможешь чему-нибудь их научить». И в этом он не ошибся.
В последних словах послышалась горькая ирония.
– Но хоть вы и приучили себя писать на иврите, мало кто владеет английским языком более совершенно, – заметил Деронда, желая намекнуть на новую попытку, в которой он и сам мог бы оказать содействие.
Мордекай медленно покачал головой и ответил:
– Слишком поздно. Слишком поздно. Я больше не могу писать. Все мои сочинения будут напоминать вот это мучительное дыхание. Однако дыхание может вызвать хотя бы жалость, а сочинения – нет. Если я начну писать на английском, то стану похож на человека, созывающего ударами по деревянной доске тех, кто привык к звону колокола. Душа моя чутко слышит фальшивые ноты в родной речи, а новые сочинения уподобятся вот этому телу. – Мордекай развел руками. – В глубине его может таиться Руах-хаа-Кодеш[64]
– дыхание божественной мысли, однако люди улыбнутся и воскликнут: «Бедный еврей!» – причем шире прочих улыбнутся сыны моего народа.Мордекай опустил руки и печально склонил голову, словно на миг утратил надежду. Вызванное собственными словами отчаяние парило над ним, крыльями затмевая солнце. Он внезапно погрузился во тьму.