Эту терминологию он придумал не сам, а почерпнул у двух романтиков-шизофреников — Маркса и Ленина… А если бы кто-нибудь перевёл его работы на язык общепонятных человеческих терминов, заменив, скажем, правящие классы “элитами”, назвав буржуазных националистов просто “националистами”, а народные массы “налогоплательщиками”, то получилась бы неплохая политологическая работа.
Из неё вытекало бы, что при движении любого общества, объединённого в государство, по пути прогресса в рамках развития цивилизации неизбежно растёт сопротивление консервативных сил, составляющих, как правило, большинство в любом государстве. А это, разумеется, тормозит движение по пути прогресса. Но движение продолжается, корректируемое этими самыми консервативными силами.
Товарищ Сталин просто очень спешил. Он считал, что если изолировать или уничтожить всех этих консерваторов, которых он в разное время обзывал по-разному, то в стране начнётся стремительное движение по пути прогресса. При этом он так спешил, что не заметил, как его поезд, мчавшийся в коммуну, ловкие стрелочники перевели на путь, ведущий в пропасть.
К счастью для всех, этот поезд слетел под откос, даже не достигнув пропасти; а задолго до этого самого товарища Сталина на полном ходу выбросили из кабины на рельсы. Такова была практика, поскольку никто не знал теории. А тех, кто громко говорил, что всё знает, было принято немедленно расстреливать, чтобы не мешали стремительному движению советского общества к великой цели.
После моего ответа относительно судьбы диссертации наступила неловкая пауза. Видимо, они что-то о ней пронюхали, а это в сочетании с ходящими обо мне небылицами заставило их полагать, что именно в моей диссертации можно найти панацею от всех бед сегодняшнего дня.
“Василий Лукич, — прервал молчание президент, — а вы собираетесь идти на выборы?”
“Если доживу, то пойду обязательно,” — пообещал я.
“И за кого вы собираетесь голосовать?” — поинтересовался Коржаков.
“За Мавроди,” — ответил я без тени улыбки.
Президент, который только что вручил мне красную коробочку и назвал, как и балерину Плисецкую, “Великой Россией”, явно рассчитывал на другой ответ.
“За Мавроди? — переспросил он. — Вы тоже из числа обманутых вкладчиков, которые вложили деньги в эту его “МэМэМэ”?"
“У военных пенсионеров, каковым являюсь я, нет лишних денег, чтобы ими рисковать, — заверил я, — а голосовать я пойду за него, чтобы не голосовать ни за кого другого. Пусть на старости лет Мавроди будет приятно вспомнить, что на президентских выборах за него хоть кто-то проголосовал. Тем более, что вспоминать об этом ему придётся, наверняка, в тюрьме.”
“Вот всегда так, понимаешь, — недовольно буркнул президент, — делаешь людям только хорошее, а они всё норовят тебя, понимаешь, подкусить и проголосовать либо за Зюганова, либо за еврея этого… Как его?”
“Жириновского?” — подсказал Коржаков.
“Не, — вспомнил президент, — за Явлинского. Или там за Говорухина какого-нибудь. Я понимаю, Василий Лукич, что вы шутите. Но нам-то, понимаешь, не до шуток. До 16 июня совсем мало осталось, чтобы со всеми разобраться.”
“Я не понимаю пока одного, — ответил я, — чем я могу быть вам полезен? Может быть, надо кого-нибудь арестовать?”
“Во! — воскликнул президент. — Учись, Коржаков! Что значит школа настоящая! Смотри, как мыслит!”
Президент настолько не скрывал своего восхищения, что я не удивился бы, увидев в его руках ещё один орден для моей особы.
“Нет, — сказал Ельцин, настроение которого явно повысилось, — никого, дорогой Василий Лукич, арестовывать, конечно, не надо. Пока. Но вот вы как специалист не считаете, что в нашей стране в настоящее время имеет место заговор.”
“Вы имеете в виду тех, — поинтересовался я, — кто, объединившись вокруг Зюганова, называют себя коммунистами?”
“Ну, допустим, понимаешь, — уклончиво ответил президент, — допустим, я имею в виду именно их. Как бы вы поступили на моём месте?”
“Без всякого колебания, — ответил я, — запретил бы их и разогнал. А главарей ещё раз отправил бы отдышаться в Матросскую тишину”.
Президент вздохнул и покачал головой.
“Вы не демократ, Василий Лукич, — с укоризной сказал он. — Сразу видно, что вся ваша сознательная жизнь пришлась на эпоху самого жестокого тоталитаризма. Ваши методы были хороши тогда, но сейчас они не годятся.”
“Нет, — возразил я, — извините меня, Борис Николаевич, но мы с вами прошли одну школу демократии — школу демократического централизма. А она учит: “если враг не сдаётся”, с ним что делают? Правильно: “уничтожают”, как прошлый Верховный Совет. Можно с помощью танков, а можно и без.”
“Ну, вы прямо поэт какой-то, — пробормотал Ельцин, — поэт тоталитаризма. А демократия, между прочим, предусматривает в стране наличие самого широкого политического спектра, понимаешь, от крайне левых до крайне правых. Это и есть демократия. Мне ещё президент Буш объяснял.”