Эстакада возвышается над рекой в виде утеса, а под нею, далеко внизу, на воде распростерлась баржа-самоходка. В ее темные трюмы и хлещет пшеница из толстых металлических рукавов, что свисают с эстакады. Насытившись, баржа тяжело проседает стальным брюхом; сухой остается лишь гладкая спина с рядами заклепок. И такая баржа поползет по реке к городам, к элеваторам, к мельницам...
Многое передумал Глеб в том душном пыльном складе при тусклом свете лампочек под потолком. Нет, он рос далеко не неженкой, у него было трудное детство, он рано познал тяжелую работу. И все-таки столь однообразного и изнурительного занятия он еще не знал. Швыряя и швыряя зерно деревянной лопатой по восемь часов в сутки, он, что называется, на собственной шкуре испытал одуряющую монотонность такой работы; испытал состояние, когда кажется, что у тебя засыхают мозги. Впервые в жизни он задумался тогда: «А как же те, кто изо дня в день, из месяца в месяц зарабатывают свой хлеб таким вот образом?.. Человек рождается для творчества, черт побери!» — думал Глеб, борясь со все растущей и растущей горой пшеницы.
«Да, да, для творчества!» — думал он, отхаркивая грязь и прочищая нос.
Так к нему как к будущему инженеру приходило осознание своего долга, долга перед человеком с лопатой, с ломом, с топором. «Создавать машины и автоматы! Как можно больше машин и автоматов! Ведь автомат не застонет от усталости, у него не иссушится мозг, не появится отвращение к работе».
Машина, обогнув огромный элеватор, свернула с асфальта, пробежала небольшую улочку и понеслась проселочной дорогой к совхозному поселку, что виднелся на горизонте. Мысли Глеба обратились к предстоящим делам и заботам: устроить ребят с жильем и питанием, договориться насчет бани, газет, кино; распределить всех по бригадам, назначить старших...
И еще Глеб думал о том, что ребятам надо как можно чаще говорить о красоте, о благородстве их будущей специальности. Создавать машины и автоматы и тем самым освобождать людей от тяжелой однообразной работы — это ли не святое, это ли не гуманнейшее дело!..
Сюрреалист Мурашкин
Глеб приметил его давно. Сидел Мурашкин обычно за последним столом в углу, аккуратно заносил в тетрадь определения, формулы и схемы, но глаза у него при этом были пустые, безразличные ко всему.
Видеть, что студенту не интересно, что он равнодушен и к тебе, и ко всему тому, о чем ты говоришь с кафедры, что старательно объясняешь и вычерчиваешь на доске, видеть это досадно, от этого портится настроение. И ведь придраться-то вроде не к чему: человек не вертится, с соседями не болтает, сидит тихо, вроде даже работает...
Но однажды Мурашик (как Глеб прозвал Мурашкина в уме) изменил своей манере механического приятия информации, вообще перестал записывать и слушать. Нахмурился и задумчиво уставился в окно. Потом, воровато глянув на преподавателя, незаметно, как ему казалось, достал из портфеля цветные карандаши и лист бумаги.
Разъясняя устройство флажкового транспортера, Глеб краем глаза наблюдал за Мурашкиным. Вот худенькое лицо парнишки, угреватенькое, с потешными бакенбардами, стало красным, плечи перекосились, левой рукой он трогал то ухо, то большой некрасивый нос; в глазах появилось диковатое торжество.
Улучив минуту, когда группа переносила чертеж с доски в свои тетради, Глеб, стараясь мягче ступать по проходу между столами, прошел в конец аудитории.
Мурашик не очнулся.
Он рисовал.
Рисунку не хватало еще некоторых штрихов и красок, но в целом он был готов. Какие-то существа, не то люди, не то гориллы, сцепились в звериной схватке, убивали друг друга камнями, рвали один другого клыками, душили за горло, топтали ногами; пальцы впивались в глаза; одно чудовище ползло по земле, волоча за собой окровавленные внутренности. От красных кровяных луж поднимались оранжевые испарения. «Такова жизнь...» — было написано снизу листа.
Студенты, закончив чертеж, стали оглядываться, кто-то из них хохотнул.
Мурашкин вздрогнул, прикрыл свое творение тетрадью и медленно, втянув голову в плечи, скосил глаза на преподавателя.
Не сказав Мурашкину ни слова, Глеб направился к доске и начал диктовать новый вопрос.
Мурашкин посидел с минуту, поморгал, видимо, приходя в себя, точнее — уходя в себя, потом открыл тетрадь и вскоре опять превратился в бесстрастный записывающий прибор; глаза его были снова пусты.
Глеб готовился к лекциям, сидел на педсоветах, посещал по плану учебной части занятия своих коллег, проводил в подшефной группе классные часы, а из головы никак не выходило — «такова жизнь...».
«Кто хорошо знает Мурашкина здесь, в техникуме? Что у парня на душе?..»
И на одной из переменок Глеб завел разговор с Ией Павловной, «классной мамой» Мурашика.
Ия Павловна знаком пригласила Глеба сесть рядом с нею на диван, порылась в изящной сумочке, достала конфету, развернула шелестящую обертку и опустила коричневую рубцеватую шоколадку в красивый рот.
— Мурашкин? — сказала она. — Лодырь он. Мы с первого курса грешим. Способный, — она поиграла глазами, — но лодырь.