Обособленность, одиночество нашего дома доставляли много неудобств. Далеко ходить в школу, в магазин, даже по воду с коромыслами не меньше часа ходу. Клуб. Все было далеко, в центре. В селе уже было электричество, провели радио. И только мы жили и без электричества, и без радио. Слишком много столбов требовалось бы поставить — и все из-за одной хаты.
Лес в наших степных, засушливых краях и сейчас в цене.
Честно говоря, я лично от этих неудобств не страдал.
Да разве ж это неудобство: вышел во двор — и все вокруг твое! Не надо ни с кем делить ни «улицу», ни всю мальчишескую поднебесную, начинавшуюся сразу за твоим порогом.
Была овчарка, был закадычный друг, живший относительно неподалеку, а значит, было все.
Степь кормила нас: мы косили молодую сочную траву и возили ее в мешках на велосипедах домой — скотине. Зимой она же обогревала нас: поздней осенью мы собирали в канавах набивавшийся туда курай и тоже тащили домой — он жарко трещал в печи, пламя его гудело так мощно и сладостно, что казалось, будто оно не просто обогревает, а еще и приподымает дом и он, мягко покачиваясь в такт пламени, парит над холодной, унылой землей. На месте исчезнувших хат пригорки, а на месте былых огородов, окруженных некогда чуть ли не крепостными рвами, голые, пологие канавы. Все, что неслось по степи — а созревший, оторвавшийся от земли курай, перекати-поле, и впрямь несся, гонимый осенним ветром, вскачь, подпрыгивая и падая, как подранок, — все оказывалось, как в фильтре, в этих заброшенных канавах.
Надо ли говорить, что степь и развлекала нас. Чего стоили одни погони за зайцами! — цепочка выстраивалась так: заложивший уши зайчишка кувыркался над степью, как перевернутая запятая, за ним на вполне безопасном расстоянии для обоих несся, визжа от восторга, пес, потом, перекрывая воплями собачий лай, бежал я, а за мною спотыкался мой закадычный друг, бывший на два года моложе меня.
Мы все были бусинками на одной нитке — на упругой нитке азарта, восторга и еще — боязни, как бы погоня и впрямь не увенчалась кровопролитием.
До чего, слава богу, дело ни разу не дошло.
В весенние дни, когда степь ненадолго заливалась тонкой и нежной глазурью разнотравья с многочисленными млечными скоплениями ромашки, нам казалось, что земля и небо и в самом деле поменялись местами и мы барахтаемся в небесах где-то рядом с ополоумевшими жаворонками.
Овчарка, закадычный друг…
У меня была мать, а в таком случае какая разница, где жить?
И не столь уж плоха была керосиновая лампа. Почему-то больше помню даже не вечера, а утренние часы в доме. Наверное, потому что по вечерам ложились рано, а утром мать поднималась чуть свет, и я вставал вслед за нею. Взял моду учить уроки по утрам. Она растапливала «грубку» — так в селе называли печь, — управлялась по хозяйству. В настывшем за ночь доме волнами прибывало тепло, я сидел за начисто выскобленным дощатым столом под золотисто-спелым — с него как будто кожицу содрали, и он светился самим нутром, само́й нежной абрикосовой мякотью — фонарем семилинейной керосиновой лампы, стоявшей тут же, на щелявом столе. Холка сугроба рафинадно светилась в черном окне. Управившись по двору, со скотиной, мать окончательно перемещалась в хату. Вымыв руки, подсаживалась ко мне. Лепила вареники, пельмени. Просила:
— А ты почитай вслух. И я между делом послушаю.
Мать была неграмотной, и я знал, что она не хитрит, не проверяет меня — я и так учился неплохо, — что ей и впрямь интересно. И читал вполголоса, чтобы не потревожить братьев, сладко сопевших где-то за пределами дрожавшего в центре хаты светлого круга, сияющего спицами обода — там, в теплой, домовитой темноте.
Где-то там, в темноте, оставался и отчим — в те редкие дни, когда он вообще бывал дома. И я в те минуты как никогда остро и счастливо чувствовал, что, заключенные в золотое колечко света, мы с матерью составляем в этом мире одно неделимое целое. Она — моя. И я — ее.
Может, поэтому и вставал вслед за нею до света — пока окружающая жизнь докучно и властно не посягала на нее.
Так и вплывали мы с нею в утро, ведомые керосиновой лампой, как бакеном, покачивающимся на развидняющихся глубинах наступающего дня.
Будучи здоровой, мать тоже не сетовала на отдаленность нашего дома от жизни села. С отчимом у них нередко случались нелады, ибо, напиваясь — а напивался он таки часто, — он как бы вновь впадал в контузию, полученную на войне: скандалил, ревел благим матом, крушил все налево и направо. В общем, лучше жить подальше от чужих глаз.