Гном зарывается мордой в отбросы: яичная скорлупа, кофейная гуща, пустые консервные банки. Чуя съестное, окончательно расшвыривает мусор. В грязи он копается невозмутимо, совсем как свинья. Обегает вокруг рынка, не осмеливаясь сунуться в ворота: еще вытолкают пинками, как в прошлый раз. Пожевывает кожуру маланги
[7]. Торопливо проглатывает хлебную корку, лоскут куриной кожи. Пьет воду из лужи. Облаивает велосипедиста.Велосипедист от неожиданности выпускает руль из рук, наезжает на бровку тротуара, вопит: — Мать твою, чтоб тебя разорвало, засранец. Гном не переставая лает и скалится, пока велосипед не теряется из виду. Тогда Гном трусит к мостовой, но тут встречает другого пса. Обнюхивает ему зад и подставляет для обнюхивания свой. Собаки, кружа вокруг выбоины на асфальте, рычат друг на друга, но до стычки не доходит: нет убедительного предлога. Расставшись со случайным соперником, Гном укладывается отдохнуть на автобусной остановке. И наблюдает, как медленно приближается автобус. Что это за штука, пес не ведает — откуда животному знать?
В автобусе едет Октавио, едет и чувствует, что в его спину вжимается женское лицо. Слышит беззаботный голосок, жизнерадостный смех женщины в пору первого расцвета. Чувствует горячие, маленькие ручки, бесцеремонно соскальзывающие по его лопаткам, и невольно воображает юное личико с умоляющей улыбкой, горячие губы — Бог ты мой — так и жгут, когда целуешься; воображает, как она робко стягивает с плеч платье, а он ее плечи гладит, и вот уже встает, и вот уже мерещатся груди, и как он своим опытным языком лижет ей шею; все, у него встало, и девушка лежит голая на кровати, виден лобок, встало, и губы ласкают рыжий цветущий куст в кольце из тропической росы; все, встало непоколебимо, хотя вокруг пассажиры, и раздраженные голоса, и липкое дыхание, и постоянные толчки — «эй вы там, еще немного продвиньтесь». Встало — вот ведь конфуз, ведь перед Октавио стоит мужчина, некий Гойо.
Октавио пробует попятиться, избежать соприкосновения с мужскими ягодицами, но и другой пассажир движется, уворачивается, опасаясь, что его случайно толкнут. Октавио отстраняется, но то же самое лицо, та же воспламеняющая прелесть оттесняет его обратно, прямо к заду Гойо. Это капкан. Седалище пассажира не ведает, что к нему приближается эрегированный член, девушка не подозревает, что соприкосновение с ней возбуждает Октавио, а последний ничего не может поделать со своим концом — только проклинать его за непослушание, за легкость на подъем, за неумение выбирать место и время.
Вчера Гойо изменила жена; он ее выследил, но сразу, на месте, скандала не закатил. Своими глазами удостоверился — еле нервы выдержал и, — что жена совокупляется с другим. Узнал, как они выражают свою удовлетворенность словами, увидел, как этот тип — черный, еще чернее Гойо — засаживает свой суперчлен его бесстыдной супруге, и увидел, как он без устали лижет пылающую щель, и шепот услышал: «Вот так, мой жеребчик, вот так», — и присутствовал при том, как жена завладела суперчленом, сосала со смаком и, когда брызнула струя, жадно проглотила.
Страдая, как в аду, Гойо вернулся в мастерскую и только под вечер обо всем рассказал жене. Нечего отпираться, он все видел, извращенка, бесстыдница и вообще блядь; а она в смех: «Иди ты, пусть тебя мама родит обратно, катись, заколебал уже. С тобой я на голодном пайке, а этот меня, считай, кормит, мой голод утоляет. Предупреждала я тебя, дурень: другого себе найду». Гойо никогда не давал себя в обиду, с кем угодно затевал драку, но тут как язык проглотил, замер, скрестив на груди руки, точно распоследний идиот. В другие времена он бы ответил: «Да я тебя порву, прошмандовка, шлюха», — и при всех набил бы ей морду, а любовнику раскроил бы хайло чаветой
[8]. А тут развернулся и ушел, света белого не видя от ярости. Это любовь превратила Гойо в кроткого ягненка, размягчила мускулы, даже костяшки пальцев.