Дантон перестал хохотать; Марат продолжал улыбаться. Улыбка карлика иногда бывает страшнее хохота великана.
– Вы что желаете – дурачить нас, Марат? – сердитым тоном спросил Дантон.
Марата всего передернуло; он перестал улыбаться.
– А-а, узнаю вас, гражданин Дантон, – прошипел он. – Не вы ли на собрании Конвента назвали меня «какой-то Марат». Но слушайте же! Я прощаю вам это. Мы переживаем какое-то глупое время; но это все пустяки. Вспомните, кто я таков! Я разоблачил Шазо[143]
, Петиона[144], Керсена[145], Моретона[146], Дюфриша-Валазе, Лигонье, Мену, Банвиля, Жансонне[147], Бирона, Лидона[148], Шамбона[149]. Ну, что ж, разве я был неправ? Я чую изменников и я нахожу полезным разоблачить его прежде, чем он успеет совершить преступление. Я имею привычку говорить накануне то, что вы говорите на следующий день. Кто, как не я, представил собранию полный план уголовного законодательства? Что я делал до сих пор? Я требовал, чтобы революция была дисциплинированна; я велел снять печати с тридцати двух папок со сданными в архив делами; я потребовал выдачи бриллиантов, врученных госпоже Ролан[150]; я добился того, чтобы Комитету общественной безопасности были выданы бланки приказов об аресте, в которых остается только проставить имя; я указал на пропуски в докладе Линде[151] о преступлениях Людовика Капета; я подал голос за немедленную казнь тирана; я защищал моконсельский и республиканский батальоны; я не допустил прочтения писем Нарбонна[152] и Малуэ; я сделал предложение в пользу раненых солдат; я заставил упразднить «комиссию чести»; я уже после поражения при Монсе[153] предчувствовал измену Дюмурье; я потребовал, чтобы сто тысяч родственников эмигрантов были задержаны в виде заложников за комиссаров, выданных неприятелю; я предложил объявить изменником всякого народного представителя, переходящего за парижские заставы; я сорвал маску с Ролана[154], устроившего беспорядки в Марселе[155], я настоял на том, чтобы назначена была награда за голову сына Филиппа Эгалитэ; я отстаивал Бушотта; я потребовал поименного голосования для удаления Инара с президентского кресла; я заставил принять резолюцию о том, что парижане оказали великую услугу отечеству. И за все это Луве[156] называет меня паяцем, Финистерский департамент и город Луден требуют моего изгнания, город Амьен требует, чтобы на меня надели намордник. Кобург[157] требует моего ареста, а Лекуант-Пюираво предлагает Конвенту объявить меня сумасшедшим. А теперь скажите-ка, гражданин Дантон, зачем вы позвали меня на ваше совещание, если не для того, чтобы выслушать мое мнение? Разве я просил вас об этом? Нисколько! Мне вовсе не по вкусу разговоры с такими антиреволюционерами, как вы и Робеспьер. Впрочем, этого и следовало ожидать, что вы не в состоянии будете понять меня. Вы так же мало на это способны, как Робеспьер, а Робеспьер – как вы. Неужели же здесь не найдется другого государственного человека, кроме меня? Вас, значит, приходится учить политической азбуке. Словом, я вот что хотел вам сказать: вы оба ошибаетесь; опасность кроется не в Лондоне, как полагает Робеспьер, и не в Берлине, как думаете вы, Дантон, а в Париже. Она кроется в отсутствии у нас единства, в том, что всякий, начиная с вас обоих, считает себя вправе тянуть в свою сторону, в анархии в мыслях, в отсутствии твердой воли.– Анархия мыслей! – перебил его Дантон. – Но кто же ее создал, как не вы сами?