Совершенно в духе князя Франкавиллы однако добавляет он к этому тотчас же «terret vulgus, nisi metuat» [121]
и потому полагает как последовательный маккиавелист, что смирение и раскаяние, подобно страху и надежде, несмотря на всю их противоразумность, весьма полезны. «Добродетели необходимой предпосылкой является апатия (рассматриваемая в качестве сильной стороны)», утверждает Кант, [122] отличая, подобно Саду, эту «моральную апатию» от бесчувственности в смысле индифферентности к чувственным раздражителям. Энтузиазм плох. Спокойствие и решительность являются сильными сторонами добродетели. «Это — состояние здоровья в моральной жизни, напротив того, аффект, даже возбуждаемый представлениями о благе, является мимолётным блистающим видением, оставляющим по себе изнеможение».[123]Подругой Жюльетты Клэрвил утверждается совершенно то же самое относительно порока. [124]
«Моя душа тверда и я весьма далека от того, чтобы предпочесть чувственность той счастливой апатии, которой я наслаждаюсь. О Жюльетта … ты должно быть заблуждаешься относительно этой опасной чувственности, которую ставят себе в заслугу столь многие безумцы». Апатия возникает в тех поворотных пунктах буржуазной истории, а также и античной, когда перед лицом могущественных исторических тенденций pauci beati обнаруживают собственное бессилие. Она знаменует собой отступление единичной человеческой спонтанности в сферу приватного, тем самым лишь впервые и учреждаемую в качестве собственно буржуазной формы существования. Стоицизм, а он является буржуазной философией, облегчает привилегированному возможность смело взирать, перед лицом страдания других, в лицо угрожающей ему самому опасности. Всеобщее удостоверяется им тем, что приватное существование возводится им в принцип, будучи защитой от него.Приватная сфера буржуа является деградировавшим культурным достоянием высших классов.
Кредо Жюльетты — наука. Омерзительно ей любое почитание, рациональность которого не может быть доказана: вера в Бога и в его умершего сына, повиновение десяти заповедям, предпочтительность добра перед злом, святости перед грехом. Притягательны для неё реакции, преданные анафеме легендами цивилизации. Подобно наисовременнейшему позитивизму оперирует она семантикой и логическим синтаксисом, но в отличие от этого уполномоченного самоновейшей администрации она, как истинная дочь милитантного Просвещения, направляет свою лингвистическую критику, по преимуществу, не против мышления и философии, а против религии. «Мертвый Бог!», говорит она о Христе [125]
, «ничто не может быть комичнее этого бессвязного словосочетания из католического словаря: Бог, это значит вечный; смерть, это значит не вечный. Идиоты христиане, что собираетесь делать вы со своим мёртвым Богом?» Превращение без достаточного научного доказательства осуждаемого в нечто достойное того, чтобы к нему стремиться, равно как и бездоказательно признанного в предмет отвращения, переоценка ценностей, «мужество к запретному» [126] без ницшевского предательского «И на здоровье!», без его биологического идеализма, является особенной страстью. «Нужен ли предлог для того, чтобы совершить преступление?» совершенно в духе Ницше восклицает княгиня Боргезе, её хорошая приятельница. [127] Ницше оглашает квинтэссенцию её доктрины.[128]«Слабые и неудачники должны погибнуть: первый тезис