Под деревьями кофейни «Комедия» к нам присоединяется
Теофиль Лавалле, тоже преподаватель Сен-Сира. Красные бес
форменные губы, словно у венецианских масок на картинах
Лонги; бродяга Тенирса в очках. Рассказывает о том, как дру
зья боготворили память Робеспьера; о некоем Анри Клемансе,
присяжном Революционного трибунала, ставшем в годы Рестав
рации школьным учителем: напившись, тот провозглашал культ
Робеспьера, подкрепляя это откровенной апологией гильоти
ны; а Лавалле возмущался, ибо, несмотря на свою молодость, он
был уже в те времена либералом, поколение, предшествующее
нашему, еще не примирялось с Робеспьером, еще не пыталось
объяснить его, как Тьер, или опоэтизировать, как Ламартин.
Лавалле говорит, что на днях Фейе де Конш показывал
в узком кругу императору и императрице переписку Ма-
рии-Антуанетты. Фейе был очень удивлен замечанием импера
тора об этих письмах; основная мысль была такова: «Если ты
добр, то кажешься трусом, и надо стать злым, чтобы тебя сочли
смелым!»
Вечером разговор с теми же у Сулье. Пришел Делеклюз из
«Деба». Разговор, весь направленный против католицизма, —
любопытно видеть, сколько юного, пылкого и воинственного
вольтерьянства сохранилось у этих старичков! Когда зашла
речь о внутренней росписи собора Парижской богоматери, Де-
леклюз вспомнил, что, осматривая вместе со своим племянником
Виоле-ле-Дюком *, роспись в Сент-Шапель, он не удержался от
восклицания: «Ну, что ж, не хватает лишь попугая! Клетка
уже готова!» Делеклюз — противник многоцветности в архи
тектуре и скульптуре; он отрицает, что греки раскрашивали
свои статуи, и ссылается на то, что у Павсания об этом ничего
не говорится. Пример Помпеи, мол, не убедителен, поскольку
это уже упадок искусства. Потом Делеклюз говорит, что даже
ревностные христиане все же боятся смерти.
Кузиночка Лешантер и ее муженек взобрались к нам на
пятый этаж: «Оказывается, фижмы снова в моде... Что поде
лываете?» — «Много работаем». И ни слова о наших книгах,
105
написанных или будущих... Таковы некоторые люди: если вы
пробились, они вешают ваши портреты в гостиной и выстав
ляют ваши имена у себя на камине. — Хорошо бы каждому ли
тератору брать псевдоним, чтобы не оставлять в наследство
семье свое имя. < . . . >
Написать что-нибудь в духе «Лоретки» о народе, так прямо
и назвать — «Народ», смешать низкое и высокое, объединить
наблюдения и мысли о том и другом.
Вернувшись днем из деревни, пообедали в ресторане «Тер
раса» — маленькой харчевне, обнесенной позолоченным трелья
жем... Заходящее солнце бросало золотые лучи на раззолочен
ные афиши над Пассажем панорам. И никогда прежде ни
сердцу, ни глазу не было так радостно видеть этот штукатур
ный торт, заляпанный крупными буквами, грязный, весь испи
санный, так славно воняющий Парижем. Здесь во всем —
только человек, здесь едва встретишь жалкое деревцо, криво
растущее в какой-нибудь расщелине асфальта, — и эти безо
бразные фасады говорят мне больше, чем говорит природа. Ны
нешние поколения людей слишком цивилизованны, слишком
изощрены, слишком испорчены, слишком учены, слишком
неестественны, чтобы строить себе счастье из зелени и сини.
Я видывал самые прекрасные пейзажи: некоторые люди были
бы счастливы этим, меня же это развлекает ничуть не больше,
чем картины. < . . . >
Поет птица, капли светлой гармонии одна за другой падают
из ее клюва, разлетаясь рикошетом. Высокая трава полна цве
тов и шмелей с золотисто-коричневыми спинками, белых бабо
чек и бабочек темных; те травинки, что повыше других, кача
ются, клонят головы на ветру. Солнечные лучи упали поперек
заросшей зеленью тенистой дороги, побеги плюща обвивают
дуб — веревочки лилипутов на Гулливере. Бледное небо про
глядывает сквозь листву словно точечками, наколотыми бу
лавкой. Пять ударов колокола проносят над чащей напомина
ние о часах людской жизни и роняют его на землю, прямо в зе
леный мох и плющ, в лесные заросли, звенящие птичьим ще
бетом. Мошкара жужжит и роится вокруг меня, и лес будто оду-
106
хотворен всем этим шепотом и гудением; добродушный собачий
лай доносится издалека. Небо полно ленивой дремоты.
Вечером, на рыбной ловле. — Вода заросла тростником, уст
ремленным ввысь, распластанные лепестки кувшинок спят на
ней; она отражает уголок розового светлого неба с лиловыми и
дымчато-серыми облаками. В маленьком озерке недвижимо ле
жат кусок красной коры и белое перышко.
Обедня. Итак, крестьянин, коверкающий французский язык,
вздумавший посвятить себя изучению Библии, то есть самый
худший из крестьян, будет сейчас восхвалять бога! — Лучшая
из религий — та, которая меньше всего компрометирует господа
бога, как можно меньше показывая его и давая говорить ему са
мому. — Легковерность — это детство народов и сердец. Рассу
док же — позднейшее, развращающее приобретение. Утопия
Фоше — всего лишь утопия, и ничего больше. Рассудок и вера —
две абсолютные противоположности.
Меня раздражают две вещи: статуя Принца во Дворце пра
восудия и «Domine salvum fac» 1 в церкви. В храмы, посвящен
ные тому, что вечно, не должно иметь доступа преходящее.