Гурьянов остановился напротив Кати, недоверчиво, виновато улыбнулся.
— Хы, меня-то? Святое слово? Меня-то, меня-то не за что, Катюшенька, любить, я вон какой… Да ты чего, Катюшечка, да ты это чего сказала? А? Чего? Да брось. Да я вон какой черный весь Мне милиционер говорит, что удивлен, как у мене могут быть дети. Поменьше я ж тебя, токо вот руки одне мои, землю могу перевернуть, дать мне любовь токо человеческую. Нет, меня не за что любить. Это я точно знаю. Ты? Меня? Да вот кто ж поверит, красавица ты моя нескончаемая? Катенька, кто? Да ты вон молодая.
— Я, я… Да уж береги себя, — сказала она ласково, глядя ему в глаза. Он сел рядышком, вскочил, снова сел. — Да я, грешным делом, думала: чего тебе ко мне приставать с детьми? У тебя трое, а у меня один. И то вилами еще на воде написано. Думала до сего дня. А как сказали в мастерской, что ты всю зиму спал в машине, так у меня сердце сжалось и думаю: на всю жизнь он мой. А ты уж береги себя.
— Куда я денусь? Святое слово. Куда? Такие люди, как я, если захотят, все равно не гибнут и никуда не денутся. Никакая анаконда не проглотит. Никуда. Вот мои руки, вот весь я, захочу, так я дыру в земле насквозь пророю. Хочешь? День и ночь буду рыть, почище крота. Нет, меня земля породила, не зря. За меня не беспокойся. А на автобазу сходи. Учетчица нужна нам. Вот и как раз. Сходи-сходи, Катюшечка! Ох, так ты меня расстроила, так расстроила. — Он отвернулся, вытер слезу.
Крикнули:
— Гурьянов! На место! Начальник идет!
Катя услышала милиционера, вскочила, чувствуя необходимость сказать что-то очень-очень важное, но это важное неожиданно вылетело из головы, и она судорожно пыталась вспомнить его, глядя на Юру растерянными глазами.
— А ну их! Подождут Гурьянова, никуда не денутся, — небрежно бросил он, поднимаясь в своих же глазах на недосягаемую высоту, сел на штабелек, забросил нога на ногу и длинно цвиркнул сквозь зубы. — А ты, между прочим, знаешь, как зовут олененка маленького?.. Неблюй! Смешно, а? Как станет если тебе невмоготу, вспомни сразу — Неблюй! Это такой манюсенький олененок после месяца рождения. Запомни: Неблюй. Ах ты, черт, а назвали же как! Вот люди, ну, придумают!
— Ой, Юра, иди-иди. Ой, нельзя с ими шутить. Ты чего смеешься? — испугалась Катя. — Храбрый какой! Иди-иди, сам ты Неблюй. А я в отпуск уйду. А потом попробую к вам учетчицей.
— Гурьянов! Гражданин Гурьянов! — крикнули опять, на этот раз построже.
Он обхватил ее, что-то прошептал, но Катя волновалась и не расслышала, в ней, в груди, так сжалось, что она чуть не упала, у нее было такое состояние, как будто она видела его в последний раз. По дороге домой, немного успокоившись, Катя все гадала, что Юра сказал, ведь это было так важно. Недалеко от дома остановилась, вспомнила все, все, до мельчайшей подробности восстановила сказанное им во время встречи и нашла его последние слова:
— Катюшечка, береги ребенка. А меня не люби, я во́ какой, в отделении сижу.
Катя знала теперь, что нужно делать. Вернулась на работу, написала заявление об отпуске, а когда Моргунчук по своему обыкновению бросил заявление обратно, объяснив, что сейчас он в запаре, сейчас невероятно сложно, так не было сложно даже во время войны, сложно на базе, а следовательно, уж и во всем мире и подавно, она пригрозила твердо, что вообще уйдет и с человеком глупым работать не будет, так как он не подозревает о существовании простых советских законов.
В отпуск она ушла. Правда, Моргунчук подписал заявление и тут сказал, что сам не был в отпуске пять лет, сейчас же напишет заявление об уходе вообще и пусть овощная база, благодаря которой держится Котелинский район, а может быть, и вообще вся республика Российская, летит в тартарары. Под конец Моргунчук снял с себя фуражку, сильно ею ударил о землю. Катя посмотрела на Моргунчука, на его фуражку и направилась домой.
А через неделю Катя договорилась на автобазе о том, что через месяц выйдет на работу. При всем том она чувствовала, что именно так и надо поступать. От своих определенных, твердых поступков ей стало лучше.
Дома Катя объявила об отпуске, впервые перестала скрывать свою беременность. Дядя Ваня смолчал, сильно недоумевая, и на ее живот глядел точно на невзорвавшуюся бомбу — с ужасом и растерянностью. Катя с этих минут перестала прятаться, ходить стала осторожнее, останавливалась, когда слышала, как изнутри пребольно бьется в живот ребенок — то ли ручками, то ли ножками. Порою на месте удара у нее появлялись синяки. Она с ласковой осторожностью дотрагивалась до синяка и нежно говорила:
— Дурачок ты мой! Кого же ты бьешь, миленький? Маму свою.