Генерал достал из шкафчика ещё одну хрустальную рюмку, наполнил и тоже сел. Помолчал, вглядываясь в лицо странноватого гостя. Мысленно он уже перевёл поручика в статус гостя; может быть потому, что был уверен, что никто даже из обер-офицеров не посмел бы перевести «мы убивали» в «вы убивали», то есть косвенно обвинить его, генерал-лейтенанта, в военном преступлении. Это подтверждало его догадку, что Арсеньев, хотя и носил погоны, по сути военным не был.
– Прошу, – Константин Николаевич приглашающе поднял рюмку. Они оба сделали по глоточку, и генерал вдруг усмехнулся: – Вы случайно стихи не пишете?
У поручика удивлённо взметнулись брови:
– Н-нет… Но читать и слушать люблю.
– Тогда послушайте. – И генерал начал декламировать:
Закончив, глотнул коньяку и спросил:
– Ну как?
– Замечательно! – искренне воскликнул Арсеньев и тоже пригубил ароматного напитка. Осторожно поинтересовался: – Неужели ваши?
– Что вы! Что вы! – отмахнулся Грибский. – Это наш казачий поэт Леонид Петрович Волков. Сотник конного полка. Две книжки уже выпустил. Супруга моя его стихи заметила, ну и я следом за ней. А вы, значит, не пишете? Кстати, как вас звать-величать?
– Владимир Клавдиевич. Нет, не пишу. Не одарён.
– Я не из прихоти спрашиваю. Хочу определить вас в сотню Вандаловского, Волков его заместитель. Глядишь, сойдётесь. Вы будете офицером связи между казаками и пехотой. На время похода. Не возражаете?
– Как можно?! – Арсеньев вскочил, одёрнул мундир. – Служу царю и Отечеству!
– Уверен, хорошо послужите, Владимир Клавдиевич.
Арсеньев ушёл. Константин Николаевич смотрел ему вслед и думал: «Наверняка статейки пописывает в столичные журналы. Может, о Волкове напишет. То-то Леночка будет рада».
Мысль о жене затмила всё остальное и вызвала острую тоску. Как ей там, в Петербурге, без него? Дети, конечно, рядом… Костик должен быть рядом, но он молод, у него свои завихрения, вряд ли он думает о матери…
35
Выйдя из госпиталя, Павел Черных первым делом отправился к дому Саяпиных. Соскучился вдруг по Еленке – сил нет как захотелось увидеть. Она, конечно, была у него не первой – мало ли в торговом городе, где полно диких старателей, контрабандистов и просто любителей лёгкой наживы, девок, лёгких на подъём юбок? Но ведь чем-то зацепила, заставила даже устыдиться прошлой пьяной и не очень-то чистоплотной жизни. А то, что он пытался снасильничать Цзинь, так и получил по заслугам от неизвестного её защитника.
И вдруг – Еленка! Она какая-то светом пронизанная, что ли, чистая, распахнутая, с ходу поверившая, что он её никогда не обидит. Поверила бы какая другая, сказал бы ей «Дура!» и посмеялся, а с Еленкой… не-ет, даже в мыслях не посмеет над ней смеяться.
Восемь кварталов – всего-то восемь! – медленным неверным шагом, опираясь на узловатую палку, он одолел минут за тридцать. В каждом квартале выбирал скамейку и отдыхал, подставляя осунувшееся лицо горячему солнцу, которое купалось в небесной воде среди облаков, то выныривая, то опять погружаясь в белоснежную пену. Глядя на него, Пашка вспоминал зейские пески, купание голышом, горячие поцелуи на горячем песке, взаимные ласки вплоть до самых-самых, от которых даже сейчас всё тело пронизывала сладкая дрожь… Вспоминал и думал: что же теперь будет? Как встречаться с этой девкой, сумасшедшей в своей открытости, в желании любить и быть любимой? Как сказать ей, что его пырнули ножом в спину, что провалялся больше недели в госпитале? Обязательно спросит, за что пырнули, почему… И вдруг осенило. Как это – за что?! За то, что выполнял важный приказ, был на задании на том берегу. Ведь он теперь рядовой Третьей сотни Четвёртого казачьего полка. Во-о-от! Отмазка что надо! И без вранья! Правда, конечно, не вся, но всю ей знать не полагается: война!
В общем, подходя к знакомой калитке, Пашка твёрдо знал, что скажет Саяпиным – что деду, что матери Еленки, что самой девке.
Встретили его, как и ожидалось, – холодно.
Кузьма Потапыч кивнул на приветствие из завозни, где опять возился над чем-то полезным для хозяйства. Холщовая рубаха была мокра от пота.