Благодарю Вас за любезную просьбу сказать несколько слов о моём отце. С моей стороны было бы не очень благоразумно, если б я попыталась описать его как артиста, но я надеюсь доставить вам удовольствие своими впечатлениями об отце в семейном кругу.
Западный мир по-настоящему узнал его в 1908 году, когда Дягилев привёз в Париж русскую оперу. Артисты, работавшие у Дягилева, – мой отец, Римский-Корсаков, Павлова, Рахманинов – были друзьями. Отцу было тогда 35 лет. Пройдя долгий путь от своего бедного домика в Казани на Волге, он был уже национальным кумиром. Отец рассказывал нам, что в Казани, когда ему было 12 лет, он услышал однажды, что некая труппа бродячих актёров даёт театральное представление. Он и один его приятель наскребли денег на два места на галёрке. Ребята были страшно возбуждены, ведь раньше они никогда не бывали в театрах. Всё здесь было для них таинственно и загадочно. Стояла тишина. Когда поднялся занавес, великолепие сцены приковало отца к месту. Он сидел как зачарованный, каждое движение этих великолепных артистов буквально завораживало его. Он пришёл в себя только, когда приятель подтолкнул его локтем: «Федька, закрой рот, ты капаешь слюной на людей внизу. Нас отсюда выгонят!» Бедного папу бросило в жар от стыда, и весь остаток представления он просидел, подперев подбородок рукой – на всякий случай, чтобы не забыться снова. По пути домой он всё время повторял самому себе: «Если жизнь может быть так прекрасна, то я не могу оставаться здесь, я должен уйти с ними». В конце концов он так и сделал.
Я была слишком мала и плохо помню «добрые старые времена», поэтому воспоминания мои начинаются с революции. В суматохе тех лет отец стал вспыльчивым и раздражительным. В политике он совершенно не разбирался. Он надеялся, что революция принесёт всем счастье и процветание, а вместо этого увидел вокруг себя только страдания людей, нищету и разруху. Как артист, он был в расцвете своих сил, и с ним обращались сравнительно хорошо, но он ненавидел тиранию и бюрократию, которыми обрастала революция, и не мог спокойно на всё это смотреть. Он стал беспокоить правительство, да и многих своих друзей, понимавших, что новый режим не подходит для отца. С их помощью, или, вернее, при их тайном посредничестве, летним днём 1922 года мы отплыли из Ленинграда77 в Штеттин, навсегда покинув родину. С собой у нас не было ничего, кроме поношенной одежды да пары сундуков с театральными костюмами отца.
В конце концов мы обосновались в Париже. В целом, отец был счастлив: он пел по всему свету, пользовался успехом, хорошо зарабатывал. Только иногда его охватывала ностальгия: он чувствовал, что никогда больше не увидит родную страну.
Немало написано о сенсационных сторонах жизни отца. Для одних он был великим Артистом, для других – человеком, обуреваемым сильными страстями, для третьих – отчаянным перфекционистом, т. е. человеком, во всём добивающимся совершенства.
Я хорошо помню его представление об идеальной семье как о некоем клане. Он обожал большие семьи. Нас было девять человек детей! Несмотря на это, какая-нибудь фотография в журнале, на которой, выстроившись в ряд, стояли мать, отец и человек 12 детей, могла полностью захватить его внимание. И он разглядывал её с выражением восхищения и зависти.
Отец жил в мире, где всё имело свою цель, а каждый человек – своё место. Мужчинам полагалось быть мужественными и дозволялась определённая свобода в отношениях с женщинами – конечно, в пределах разумной благопристойности. По-моему, отец был убеждён в том, что Бог создал женщину в самый последний момент для того, чтобы она стала спутницей мужчины. Ему нравились женщины полнотелые, статные и обязательно длинноволосые – чтобы, как он говорил, согревать своих мужей зимой.
Стоик по натуре, мама была строга с нами, детьми, так что организация прогулок и развлечений лежала на отце. Развлечения эти были трёх видов: цирк, зоопарк или хорошее представление негритянского джаза. Он выбирал именно эти развлечения, потому что сам их очень любил. А в оперу, на концерт или драматический спектакль отец редко нас водил: я догадывалась, что театр к тому времени потерял для него какую-то часть своего обаяния. Кино он не одобрял, не считая его искусством, но очень высоко ценил Чарли Чаплина как актёра.
Однажды, в один из очень редких наших походов в кино, мы с отцом смотрели «Бунт на корабле» с Чарли Лаутоном. Как только отец увидел на экране невольников, он тут же покинул зал, сказав, что для него просто невыносимо, когда мучения людей преподносятся так отвратительно открыто. А я осталась и в одиночестве наслаждалась всеми этими ужасами.
Отец считал варварством любое представление, где было насилие над человеком. Сюда входили футбол и бокс. Такая позиция была бы понятна, если б он сам был мягким по характеру человеком, но это было далеко не так.
Чтобы восполнить пробел в нашем образовании, когда мы уехали из России, мама наняла для нас гувернёра-англичанина. Это было свирепое существо, заставлявшее нас заниматься каждый день с утра до вечера. Отец жалел нас: он не был сторонником эмансипации женщин и скорее предпочёл бы, чтобы мы учились стряпать и шить.
Часто, поздним утром, наш слух улавливал доносившееся из коридора лёгкое шуршание отцовского халата. Мы с трепетом замирали, слыша, как звук его шагов приближается к нашему порогу. В подобных случаях он был благосклонен, нежен и полон интереса к происходящему, хотя сам не разбирался в «хитростях» геометрии или латыни. Он был великолепен, когда входил к нам в своём халате, умытый, чисто выбритый и слегка надушенный, заполняя комнату своей огромной фигурой. Было что-то наполовину робкое, наполовину любознательное в выражении его глаз, они будто говорили: «Мне хочется узнать, но, может быть, лучше не надо?» Атмосфера этих визитов очень напоминала ту сцену из «Бориса Годунова», когда царь неожиданно заходит в детскую и царившее в ней оживление внезапно прекращается. Возможно, отца смущала неизвестность: он не знал, чего можно ожидать от растущих детей и был немного сбит с толку своими отцовскими обязанностями. Как бы то ни было, в наших отношениях с ним была какая-то скованность. Нам было хорошо известно, как много он ждал от всех других: он считал, что повар только тогда повар, когда он хорошо готовит, а великий князь только тогда великий князь, когда он элегантен и полон достоинства. А поскольку мы для всех были просто «дети», то никто из нас не знал, как сделать так, чтобы он был нами доволен.
Социальные гарантии, по законам которых живёт английское общество, в России были совершенно неизвестны. По неписаному российскому закону, удачливый человек заботится о своих менее удачливых товарищах. Так поступал и мой отец, давая приют и кормя многочисленных приятелей и иждивенцев. Они естественным образом вливались в семью. После нашего отъезда из России у нас в Париже каждый день к обеду собиралось от 15 до 20 человек. Приём пищи был для отца священнодействием. Он знавал настоящий голод, и к обеденному времени относился с большим уважением. Обед поэтому был почти ритуальным действом. Отец, ещё в халате, занимал место во главе стола. Манеры его за столом были ужасны: он набрасывался на еду, словно лев. Ел, правда, аккуратно. Часто бывало так, что кто-нибудь из нас, страдавший отсутствием аппетита, начинал чувствовать его появление просто при виде того, с каким восторгом набрасывался на еду отец! Между блюдами отец разговаривал, он удивительно владел словом и был превосходным рассказчиком. Даже если в рассказе было много персонажей, он сам исполнял все роли. Мы слушали его как зачарованные. Мы были для него публикой, которую он развлекал.