Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: “Говоря так, Вы меня
Вскоре Достоевский вывел в романе
Потом дальше: “Он (то есть Иван Сергеевич), по самой своей натуре, сплетник и клеветник. Знаете, в помещичьем кругу такие бывали: воспитывались они среди наушничества угодливых лакеев и приживальщиков, и обо всех, кто на них не был похож, судили злобно и враждебно. Довольно было, чтоб человек был лучше того, кто о нём судил, чтобы на него упала целая стена клеветы. А этот, кроме всех унаследованных качеств этого круга людей, ещё и безмерно мелкодушен: ему надо всем нравиться, надо, чтобы все его хвалили и превозносили — и у нас, и за границей. Для этого и к Флоберу пролез, и ко многим другим. Ну, а для публики такая дружба хороший козырь. “Я-де европейский писатель, не то что другие мои соотечественники, — дружен, мол, с самим Флобером”. А посмотрел бы я и послушал, как он с газетчиками и журналистами заграничными разговаривает! Чего, чего на себя не напускает: и простодушия-то и незлобивости, — “никого, мол, я судить не могу и не умею; я, мол, сама искренность и неисчерпаемая доброта”. Какая, подумаешь, купель добродетели! А в душе-то на самом деле гнездится мелкая злоба и страшное высокомерие.
У таких людей нет суда вровень с собой для человека. Они не могут судить по правде, а лишь снисходят, обидно и оскорбительно снисходят. Они никого не любят, а если говорят кому, что любят, то врут и притворяются. На самом деле они только стараются показать, что любят: нате, мол, смотрите, я снизошёл до любви. И делают это они лишь напоказ, ибо знают, что любовь красива и вызывает сочувствие, а оно им необходимо. По-настоящему, у них и родины, отечества нет; они космополиты, граждане вселенной. Может быть, это и высоко, и хорошо, — только не надо бы им сюсюкать над родиной напоказ. А послушать, как распоётся такой вселенский гражданин, так какое хочешь чёрствое сердце тронет: тут тебе и ширь, и даль синяя, и леса, и степи… И все это со вздохом, со слезой. Или мужиков станет описывать: милее какого-нибудь Калиныча для него и на свете нет. А маменька его (Ивана Сергеевича), чай, не мало раз порола этих Калинычей, и Хорей, и Ермолаев и драла с них по семи шкур. Да и сам-то Тургенев не отказался бы от этого удовольствия, — только положение его не таково, нельзя себе этого было позволить, когда и можно было “гулять на всей барской воле”.
А талантом его Бог не обидел: может и тронуть, и увлечь. Но всё-таки даже и в самых молодых и как будто бы искренних его вещах чувствуется как бы преднамеренность, какая-то холодная снисходительность. Чувствуется, что он совсем не любит того, кого столь трогательным образом описывает…» [