— Мы привыкли говорить, начиная с конца XVIII века, что наша цивилизация является толерантной.
— Но речь идет не о толерантности: речь идет о включении. То, что было исключено, то, что было с другой стороны линии раздела, не только принимается, терпится и привечается, но и воспринимается в позитивной форме, испытывается как составная часть нашей собственной культуры, осмысляется как нечто нам принадлежащее[364]
.Поясним своими примерами: «преступление» молодого Достоевского, в основе своей чисто литературное (безумие), за которое он был приговорен к чудовищной инсценировке смертной казни, «милостиво» замененной каторгой в Сибири, не помешало писателю под конец жизни «учительствовать» в царских покоях; с другой стороны, «Цветы Зла» Бодлера, осужденные в 1857 году за покушение на моральные устои французского общества, уже в начале следующего столетия становятся классическим текстом.
Завершая эту главу, заметим, что детальный анализ присутствия опыта Достоевского в построениях французского мыслителя мог бы открыть новые перспективы как в рассмотрении творчества русского писателя, так и в осмыслении наследия французского философа. Не приходится сомневаться, что в концепциях литературы, медицины, пенитенциарной системы, психиатрии, представленных в работах Фуко, можно найти методологические основания для нового освещения как экстраординарных характеристик экзистенции Достоевского (нужда, долги, заговор, приговор, болезнь, каторга, ссылка, игра), так и некоторых элементов поэтики русского писателя, для которого представление безумия тоже было связано с поиском другого языка — языка в языке[365]
. Что касается Фуко, то следует думать, что как некоторые особенности ранних лет жизни мыслителя (острое ощущение социальной отчужденности, болезненное переживание гомосексуальной ориентации, напряженные отношения с отцом, попытки самоубийства), так и сама направленность ранних научных изысканий (психические заболевания и сновидения, сумасшествие и неразумие, медицина и язык, преступление и наказание и т. п.), во многом определявшаяся теми же личными проблемами, словно бы предопределяли неотвратимость интеллектуальной встречи французского философа с творчеством русского писателя.Глава третья
ДВОЙНИК
Как это ни парадоксально, но одним из первооткрывателей темы «двойника» в перспективе сравнительного литературоведения во Франции следует считать именитого австрийского психоаналитика Отто Ранка, опубликовавшего в начале XX века своеобразный культурологический диптих «Двойник» и «Дон Жуан»[366]
. Ранк был первым психоаналитиком, не имевшим медицинского образования: получив докторскую степень по литературе, он с благословения Фрейда стал заниматься изучением мифов в свете психоанализа, что нашло выражение в книге «Миф о рождении героя» (1909). К теме двойничества он обратился после просмотра фильма Ганса Гейнца Эверса «Пражский студент» (1913). На основе анализа обширного материала из сфер литературы, кинематографа, мифов и народных обычаев он убедительно показал, что эта тема восходит к «давним временам фольклора, суеверия или рождения религий»[367] и является репрезентацией «бессмертной» души по отношению к бренному телу: тема напрямую связана с проблемой человеческого «Я» и страхом смерти. Ранк также показал, что наивысшего расцвета тема двойника в литературе достигла в Германии в период романтизма, в частности в творчестве Жан-Поля, Гейне, Гофмана; последний, как прекрасно известно, наряду с Гоголем, оказал определяющее влияние на Достоевского в ходе работы над «Двойником»[368]. Однако, по мнению Ранка, именно Достоевскийраскрыл в своей повести тему двойника самым впечатляющим и самым обстоятельным образом с точки зрения психологии. Он описывает вспышку психического расстройства у человека, который, не понимая своего состояния, не считает себя больным. Все неприятности, которые его досаждают, он считает происками врагов[369]
.