— Обычная погода. Иногда месяцами так бывает, — ответил Старенков. — Вы здесь родились? — спросил он у Людмилы.
— Нет. Я в Харькове родилась. Живу в Тюмени. А здесь часто бываю.
— Не оступитесь. Канава, — предупредил Старенков.
Костылев поотстал, он плелся следом, изредка отрывая глаза от серой, плывущей под ногами земли, и, оглядывая идущих впереди, задерживал взгляд на женской фигуре. Брел дальше, спотыкаясь, увязая в глубоких торфяных вымоинах, чувствуя усталость. Слишком много впечатлений для одного дня. А Старенков-то, Старенков... Работает вовсю, состязаться с ним — дело дохлое.
Вдруг кто-то сильной рукой ухватил его за плечо, повернул к себе, дохнул в лицо кислым — смесью вина и табака.
— Постой, парень!
На широкой бетонной площадке, в которую были впаяны железные воротца канадского домика, их, оказывается, поджидали. Четверо.
— Эти? — спросил низенький, коренастый, поперек себя шире человек. Долговязый, стоявший рядом с ним, качнулся. Костылев по голубизне волос узнал в нем ресторанного бородача.
— Они.
— Вот так-то, голубчики, — сказал коренастый жутковатым, ни единой краски, голосом. — Ваша королева отказала вон ему, — он равнодушно цыкнул в сторону бородача, а у нас это так не проходит. Он на нее глаз положил, а вы поперек встали. Нелады.
Костылев услышал, как громко усмехнулся Старенков, а затем, без паузы, глухой удар. Тот, что поперек себя шире, охнул, складываясь пополам, а Старенков, оттянув назад ногу, ударил его коленом в подбородок. Коренастый вяло всплеснул руками, перелетел через воротца, зацепился за ребровину верхней перекладины задниками ботинок. Старенков метнулся к воротцам, ухватился руками за оголившиеся лодыжки, приподнял. Коренастый не издал ни звука.
— Не надо! — взрезал темноту женский крик. — Вы убьете его.
— Надо будет — убью! — жестко отозвался Старенков. — Блатная падаль. Кулаками живет.
Он перетащил коренастого через воротца, опустил на снег. Тот сложился кулем. Старенков повернулся к трем оставшимся:
— Кто еще?
Те даже не пошевельнулись.
— Бон мин а мове же![1]
Адье, джентльмены, — сказал Старенков. — Изучайте французский. Если хотите, можем встретиться еще.Он вынул железный торчок из засова калитки, открыл, пропустил Людмилу, потом Костылева, прошел сам и аккуратно втиснул торчок обратно.
— Извините за компанию, — произнес он у крыльца нелепую, смешную именно своей нелепицей фразу. Костылев перегнулся через морозно заскрипевшие перила, подставил под ветер лицо, тот скользнул по щекам, лбу, подбородку, остудил их, щекотно дунул в нос.
— Заходите завтра в гости. Номер тридцатый, этаж второй, — пригласил Старенков Людмилу.
— Вы не убили его?
— Нет. Парень тяжелый, как сейф, он от собственного веса больше пострадал. Минут через десять оклемается. Но когда очнется, ему невесело будет. Сам виноват — чего хотел, того добился.
— Завтра я не могу к вам в гости. Улетаю.
— Рейс? Жаль.
На следующий день они проснулись поздно. Под дверями лежал квадратик бумаги, вырванный из ученической тетради «для арифметики». Клетка была яркой, зеленушного цвета и по размерам чуть мельче обычной, бумага же — лощеной, с хрустом.
— Видать, не наша, — Старенков пошуршал бумагой. — Закордонная. За границей девушка бывала.
Костылеву неожиданно стало неловко, он даже не понял, почему у него погорячели щеки. Подумалось — как бы не заметили. Отвернулся к стенке, провел пальцем по колюче-шерстистому ковру.
— «Извините, забыла отдать деньги за бифштекс и кофе», — прочитал Старенков. Хмыкнул. — Трешка! М-да. Деньги — это по твоей части.
Костылев поморщился.
Старенков бросил трешку и записку на стол, подошел к окну и в почти беззвучном прыжке легким движением распахнул форточку. За окном шел снег, сухой, мелкий, злой. Старенков поймал его в руку, растер.
— Перхоть, а не снег. Ну а насчет работы... Значит, так! Ко мне пойдешь! В бригаду.
Народ на строительстве нефтепровода был нужен позарез, поэтому всего двадцать минут понадобилось Костылеву, чтобы пройти все кадровые формальности. Кадровик, дородная, молчаливая, с пухлым лицом, с огромными, нараспашку, глазами и комсомольским значком на кофте, задала ему несколько незначительных вопросов, потом мягко гнущимися пальцами-колбасками выписала направление на рыхлой, похожей на селедочную обертку бумаге и кивком дала понять, что аудиенция окончена.
Костылев взял в руки бумагу с растекшимися чернилами, подумал, что этот оберточный клочок обязательно должен пахнуть рыбой, едва сдержался, чтобы не понюхать его. Он печально и всепонимающе улыбнулся, толкнул коленом легкую фанерную дверцу.
— Дюймовочка в настроении? — над ним навис двухметровый Илья Муромец, в телогрейке и ватных брюках, заправленных в высокие толстокожие ботинки.
— Какая дюймовочка? — чуть растерянно спросил Костылев.
— Ну Люда, начкадр.
У Костылева перед глазами мелькнули пальчики-колбаски, подумалось, что все-таки смешно называть представительную даму по-домашнему Людой, к ней, как к скульптуре, на «вы» надо обращаться. Поди ж ты — тоже Люда. Как и стюардесса.
— В настроении.