Мэтр, натура утонченная и чувственная, почти поэтическая, часто фантазировал свою кончину — все мы смертны, теологу ли не знать, но лучшей и придумать не мог. Под крышей собственного дома, а не в изгнании или в пути или в узилище. В кресле, а не в колодках каторжника или побирушкой у церкви или неприкаянным перекати-полем. С кружкой прекраснейшего вина в руке, а не истощенным от голода или мусоля в беззубом рту грязную корку из собачьей плошки. Многим только завидовать. Мэтру. Бюмму.
Легкая снежная взвесь. Не снег. Пудра. Всякий источник света окружен сверкающим ореолом, окутан переливчатым сиянием, а границы и контуры утратили четкость и размыты. Порывы ветра сгоняют колдовской муар, но через мгновение, в затишье, он восстановлен в прежнем виде. В этой небрежной игре, легкомысленной забаве, озорном баловстве света и ветра ощущается явная противоречивость, непорядок, нарушение прописных истин. В такую пору должно быть тихо. Ночь время тишины, темноты и доверительных историй шепотом. Но ветер ломает ветки, скрипит флюгером, брякает жестяным карнизом, воет в печных трудах, плещет волной в гранит берега, крошит лед о пристань, борта фелюг, баркасов и барж. Где-то раздаются голоса, выкрики, бегут, топочут, а под самые облака вспухают зарева беснующегося огня. Кто не спит, расскажут тем, кто спали. И вряд ли их истории понравятся соням.
За окном темень, холод, и ветрено, а в комнате тепло. В большой жаровне дружелюбно потрескивают и перемигиваются малиновые угли, пахнет березой и дегтем, и мысли делаются ленивыми и праздными, и совсем не тянет заниматься поручением диакона. Хотелось бы думать из-за его бессмысленности, а не убаюкивающего тепла, березового чада и умиротворяющего света. Писание порицает нерадивых — леность порочна. Но до чего порой замечательна! Когда был моложе, казалось, подвластно само время, успевать и добиваться желаемого, а постарел, мудрено совладать не то, что с кормилом судьбы, с обыкновенным пером, грош за пучок. И в неутешительном понимании и признании тщетности повернуть жизнь вспять, садишься поближе к очагу или жаровне, жмуришься на огонь и придаешься предосудительному ничегонеделанью, бессовестно отложив дела и труды. И так хорошо и покойно. Сидел бы и сидел.
Но… Лэше ву лэш. Невозможное невозможно. Приговор и тяжкая ноша…
Эпитирит* с сожалением покосился на высокую стопку книг. Пересчитал, будто не знал сколько их. Знал, конечно. Сдержал вздох. Увы, сомнения, как и бессонница, приходят не прошено и остаются не спрашиваясь. С бессонницей ничего не поделать, а с сомнениями? С ними тоже. Но надо ли? Что-то делать? Бессонница заставляет ворочаться с бока на бок, а сомнения искать ответы. Жаль не подсказывают легких путей, где и у кого. У Ал-Калби? У Гая Солина? Орзия? Книге Зоар? Сефер ха-разим, которую невежды путают с Сефер Разиэль ха-малах? На страницах многочисленных Bestiarum vocabulum, собранных в библиотеке зелаторов? В главах Физиолога, а то и Шань хай-цзинь*!? Броситься в необъятное, не доброй волей жажды знаний, а от непроходимой глупости людской? Искать объяснения россказням нищего с паперти Святого Хара из-за подозрительности и мнительности диакона? Всяк добывает хлеб разумением своим, хотя бы и выдумками о великом голоде и чудище огненном. Подадут больше.
В комнате посветлело.
«Утро?» — всполошился эпитирит скорому течению времен. Он и пера не обмакнул, написать строку. С чем идти к диакону? С пустыми листами?
Взгляд усталых старческих глаз обратился за окно, узреть благолепие нарождающегося дня.
Ужасающий лик пялился в комнату из-за стеколья и щерил клыкастую пасть. Эпитирит вздрогнул и прикрыл веки, спасаясь полузабытым советом матери.
— Закрой глазки и все плохое минует. Все-все-все. Раз и нету плохого.
Так и произошло. Открыл. Никого. За окном только темень.
А раскрашенный углем монстр летел и летел, распространяя заразу страха. Чудовище видели драбы, видели припозднившиеся выпивохи, наблюдали школяры, участвующие в очередной вакханалии. Свидетельствовали дуэлянты, выясняющие отношения в темных углах; канальщики, потрошившие склады; псари, устроившие сходку у причалов; нищие, караулившие доходные места на паперти. Видели редкие прохожие, видели лихие баротеро, способные не терять головы в жесточайших переделках. Вполне достаточно народу ужасающему происшествию не забыться и не сойти за дурной морок или пьяный бред. Остались и более весомые доказательства пребывания исчадья в мире живущих. От капающей смолы, сгорела лавка мерсера и шерстобитная мастерская. Выгорела в момент, ярко и дико, новая пристройка в монастыре кармелитов. Потом занялся склад заготовленного впрок теса и досок, уважаемого Трехта. Застигнутый врасплох возница, с испугу загнал четверку, впряженную в нарядную карету. Устроил безумную гонку по сонным улицам. Саму карету разбил и свалил в канал. Пассажиры, а среди них дочь маркграфа Фрэнса, достались рыбам.