А тогда они были ребята с жилищными и материальными проблемами, но и с готовностью наплевать на эти проблемы — ради роскоши нашего общения, ради экзотического зрелища или просто трех бутылок пива… У каждого имелся блокнот с тремя стишками, одобренными в нашем кругу, и двумя десятками — полуодобренными, оцененными неуверенно, кисло-сладко…
Жизненным опытом из нас выделялся Войнович: тут и колхозные телята, которых он пас, и четыре года армии, и сколько-то налетанных часов за штурвалом самолета, и дислокация в Польше, и фабрично-заводские профессии, и даже публикация в «Правде» со стихотворением «Комсомольский значок»! (Но, кажется, он уже и тогда этого стеснялся.)
Такая опытность не разгоняла страхов — перед так называемым Просвещенным Вкусом Знатоков, перед «Гамбургским счетом» (который, как выяснилось, удаляется от тебя по мере приближения к нему — как коммунизм). Особенно остро предчувствовал хмурую власть этого вкуса и этого счета Олег. И готовился. Имел стойкость не торопиться со сбором своего винограда: кисловат пока, зеленоват… Он долго мусолил стихотворение, прежде чем дать его хотя бы в нашу многотиражку…
Это надо видеть — как начинает поэт. Я имею в виду — призванный… и здесь просьба не допустить опечатки: надо от корня «ЗВАН», а не «ЗНАН»! Вполне признанных, которых, однако, «Бог не звал», — их пруд пруди было еще семь лет назад! Так вот, кто не видел, как ищет слова и как со словом борется поэт, тому можно графоманствовать вольно и сладко: нет духовной иерархии внутри. Ахматова и, допустим, Сергей Островой — оба поэты, а тогда можно полагать, что и «аз грешный» ничем не хуже. «Не стоит так обольщаться!» — попробую я такого автора остеречь, но, конечно же, не сумею. Где, где проходит водораздел? По количеству вариантов у настоящего поэта? По его фактическому отсутствию во множестве мест, где он был и оставлял отпечатки пальцев и разговаривал даже? Не догадаться, где он в те часы на самом деле… Нет, все это сбивчиво, неясно, а главное — не здесь проходит граница. Ни один внешний признак не помогает. Только сами стихи. Только они…
Я очень любил нашу компанию. Мушкетеров, как знают все, было, вопреки заголовку романа, четверо; столько было и нас. Признанным нашим вождем стал Камил Икрамов. Человек, не кончавший средней школы. Пожаловавший к нам из двенадцатилетних гулаговских университетов. Склонный к полноте, в очках с толстыми стеклами. Почти Пьер Безухов, но почему-то узбек. Сын расстрелянного первого секретаря ЦК ВКП(б) Узбекистана, одного из мучеников знаменитого и страшного бухаринско-рыковского процесса тридцать седьмого года. Москвич — поскольку ребенком был сдан родителями, уходящими в ад, на руки своим московским дедушке и бабушке. А потом, когда он подрос достаточно, чтобы его «замести», когда попал он в лагерь, — люди, уже основательно там настрадавшиеся, но не разлюбившие ни жизнь, ни культуру, ни русскую речь, — лучшие наши интеллигенты взяли шефство над ним, помогли выжить. И перелили в него — как в сосуд понадежнее, поновее, чем они сами, — наиболее важные свои знания… А он со всей щедростью сердца переливал их в нас! Так что он был сыном русской культуры. И Пьером Безуховым — настаиваю на этом. Пьером после плена, после
А в первое время Камил был напуган: все мы, которых он перерос, имели перед ним грозное преимущество: наши знания казались ему все-таки стройнее, систематичнее, полнее и
Эти страхи и «комплексы» отпустили его вскоре. Он увидел, что есть даже преподаватели, глухие к искусству. Одного такого он однажды прогнал из аудитории. Да, прогнал! Это был доцент З. с кафедры советской литературы, приставленный руководить нашим литобъединением «Родник». б…с[46]
Я долго не мог научиться без него жить: его не стало в 1989 г. В эти смурные, путаные, пиршественно-чумные девяностые годы приходится жить без него. Без плеча, которое он мог подставить, если худо тебе, без какой-то драгоценной ясности, какую он мог пролить на хаос твоих помыслов и дел…