Несколько раз мы затаскивали туда Наума Коржавина. Вот кто далеко превосходил даже Камила запальчивой категоричностью приговоров и оценок! Вот уж не либерал! Я имею в виду не взгляды на мироустройство, а собственное его устройство, коржавинское, психофизиологическое, и его общественный темперамент (давно уже умиротворяемый климатом славного города Бостона, чужбиной, и старостью, и надвигающейся слепотой…).
Была у меня песенка на музыку Кирилла Молчанова, в свое время часто исполнявшаяся по радио; начиналась она так:
Этакий максимализм, неизвестно к чему приложенный. Он извиняется сконфуженно, сознавая пределы своих сил, и тут же опять негромко настаивает на своем. Интересно мне и важно: что сказали бы эти двое по данному поводу — Наум Коржавин и Камил Икрамов? Я не о стихах, не об этом простеньком поэтическом «ситчике», — я про мысль, про высказанное здесь предпочтение спрашиваю. Доступная синица или журавль заоблачный? Прагматические цели — или те, что требуют сверхъестественного превышения сил? Говорят, отвергнет Господь самую жаркую молитву за недостаток смирения, за настырное вымогательство чуда. Однако Он, всезнающий, Он, едва ли равнодушный к настоящей поэзии, — Он в курсе, сколько сочинено по-русски о журавлях… А про синицу в руке — не слышно ни хороших стихов, ни вдохновляющих песен. Случайно это?
Не раз встречал я такое вопрошание в прессе: «Теперь, когда в России жизнь в целом или в среднем стала налаживаться, можно ли это сказать про ситуацию с русской поэзией?» Я и сам так спросил бы, но есть опасение: вдруг это запрос с перебором? Журавль в небесах? Очень может быть, что тут перед нами выбор: или — или. Да и про жизнь неосторожно сказано. Надо бы суевернее и точнее обращаться с такими констатациями… Налаживаться? Ясно одно: это слово вывел на бумаге тот, чья семья сегодня сыта и у кого не в казарме сын, и чьи близкие не заболели, не подверглись разбойничьему нападению. Труба не протекла, автомобиль не угнали, газовая колонка не взорвалась, не встретился цепкий аферист… Но тогда иначе надо писать: «Сегодня, такого-то числа, когда (стучу по дереву!) жизнь у меня стала, похоже, налаживаться (плюю трижды через левое плечо)…»
Вот так — более правдоподобно. После этого — можно перейти и к благим пожеланиям: осталось, мол, поэзию подтянуть! А еще — кино российское, уже свесившее ножки в черную дыру! Вообще — культуру и духовность…
7
Но в каком-то глобальном смысле Камил уверял себя и других, что и впрямь жизнь налаживается. Не запугала его наша свобода, которая повадилась чудовищные хари корчить, и всего охотнее — интеллигентам и шестидесятникам. Если б он придавал принципиальное значение этим харям, не повторял бы так убежденно:
— Детей своих друзей люблю больше, чем самих друзей!
Противился ершисто и гневно, когда о двадцатилетних говорили плохое. А говорили все хуже: и сердцем они холодны, и весь наш опыт им не впрок, и шкала ценностей у них духовно убогая, и затягивает их в свой омут аморализм, и компьютер им милее мамы родной… Камил от этих разговоров прямо-таки страдал. И шел в контратаку:
— Твой сын — такой? Ведь нет же? А друзья твоего сына? Гляди-ка, сколько «счастливых исключений» уже! Вот и моя дочь не такая, слава тебе господи. Значит, это не из жизни ты взял, а из сочинений типа «Дорогой Елены Сергеевны» — а поколение оклеветано в этой пьесе, поверь мне! Наше дело — помогать им выжить, а не приговоры им выносить!
Это спорно? Еще бы. И репутацию талантливой пьесы можно защитить, и сослаться на десятки других произведений, где эта самая клевета еще чернее и все круче с каждым годом. Но для Камила это не было ни литературной, ни театральной проблемой. Помогать им выжить — стало для него жизненной программой.
Не требуйте примеров того, как он осуществлял ее практически, — я исписал такими примерами несколько страниц и — отказался от них: на бумаге это почему-то выглядело мелкотравчато и отчасти сусально. К людям, зажатым в наши отвратительные житейские тиски, приходит Камил этаким доктором Айболитом — и высвобождает их! Раз пример с хеппи-эндом, два пример с хеппи-эндом… Но он и вправду помогал, вы уж поверьте. На меня лично — орал, что я сыну своему неважный заступник. И вместо моего плеча, в трудный час беспомощно обвисшего, было подставлено его. И я ободрен был, и обучен, как именно помогать. А что, у него много было свободного времени? Или никем не востребованная сила в плечах? Нет же. Не за физическое богатырство я его с Пьером Безуховым сравнивал.
Нечего и пробовать анализировать здесь главную его Книгу. Она писалась все тридцать лет, что его знал. Он успел только убедиться, что ее начал печатать журнал «Знамя» (1989, № 5, 6). Подержать же в руках отдельное издание («Дело моего отца». М.: Сов. писатель, 1991) — эта радость и вовсе опаздывала на два года…