По институту уже успел пройти слух о происходящем, и едва не весь механический факультет толпился в мастерской. В присутствии Лавра Петровича все стояли молча и тихо, как на первомайской присяге. Профессор внимательно смотрел на станок, а Зотов — на стружковую бороду профессора.
На восемнадцатой минуте звук неожиданно изменился. Послышался какой-то скрип. Стоявшие поодаль студенты не поняли, в чем дело. Профессор сгреб бороду в кулак и шагнул вперед. Величкин остановил станок. Острие великолепного резца совершенно затупилось и не брало стали. Величкин вынул резец и с отвращением отшвырнул его.
В толпе заулыбались и захихикали. Лавр Петрович оглянулся и строго посмотрел из-под лорнета. Смеющиеся замолчали.
Проба второго резца дала те же результаты. Отлично проработав пятьдесят семь минут, он затупился на пятьдесят восьмой.
То же случилось и с третьим.
Теперь даже лорнет не мог унять смешков. Оскаленные зубы мелькали во всех концах мастерской.
Величкину казалось, что смеющиеся студенты сейчас заулюлюкают и кинутся на него. Он вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Ноги стали как хлопковые; они больше не держали его.
Туман быстро заволакивал углы здания. Он все теснее сдвигал свое кольцо. Сперва желтой пастью он проглотил студентов, потом Иннокентия, профессора и станок. Волны смыкались и шумели над головой Сергея Величкина. Не охваченным остался только узкий секундный круг.
Из влажной темноты донесся чей-то последний голос, и мохнатая простыня тумана с головой окутала Величкина.
В степях, над лесами, над звоном колоколов, над кухонным чадом, над человеческой грустью и замерзшими озерами гудели телеграфные провода, прогибаясь под тяжестью полновесных коротких слов.
Радость началась у песчаных берегов чужого моря, где босоногие волны плясали под тенью пальм. Она миновала Владивосток и Пермь, скользнула по рычажкам юзовских аппаратов, распласталась поперек сырых матриц и подожгла столицу с восьми застав.
Полтора года назад Величкин в такой же колонне шел к английскому посольству. Он почти с презрением рассматривал тогда этих толпящихся на тротуарах зевак. Во всех демонстрациях самым приятным было проходить, залихватски оглядываясь на них — на чужаков. Это было почти так же хорошо, как ехать в первой шеренге первой входящей в город разведки. Оттого, что чужие, враждебные и недоумевающие глаза следили за его движениями, он бывало шел по осенним булыжникам как по расстеленным цветам.
А сегодня Величкин сам стоял на панели за милицейской цепью и колючей, непронимаемой решеткой металлических взглядов.
Пронесли традиционного, пляшущего на шесте Чемберлена. Все было обычное, знакомое, до расстегнутых воротов комсомольцев, до последней нотки оркестра. Величкин проскользнул за цепь и пристроился пятым в ряд. Но на него закричали и засердились сразу со многих сторон. Возмущенные демонстранты и суетливые руководители колонн порицали его за то, что он портит строй и нарушает общий порядок.
Величкин не стал спорить; махнув рукой, он вышел из рядов. Ему хотелось плакать и ругаться. Вдруг в двадцати шагах он увидел знакомое большое знамя, расшитое золотом по бархату. Это была его фабрика. Вот длинные усы Данилова. Илюша Францель шел мелкими шажками, склонив голову набок.
— Илюша! — крикнул Величкин, но его возглас услышали только несколько ближайших соседей. Шум оркестров заглушил голос. Францель даже не обернулся.
Величкин пошел прочь от этой улицы. Он свернул в переулок и побрел к дому.
Демонстрация вытолкнула его, как пробку! Он был здесь чужой. Кто он такой для них? Шкурник и дезертир! «Он хуже собаки!» — говорит о таких людях Валентин Матусевич. А теперь всякий имеет право сказать это о нем. И говорят. Вот Илюша даже не оглянулся. Они шли мимо с кожаным равнодушием. Их взгляды скользили через его лицо, не задерживаясь.
Величкин возвращался домой путанными литературными переулками, впадающими в каменное русло Арбата. Чужая, просвечивающая сквозь маленькие окна жизнь звала его. Ему хотелось сесть за стол, взглянуть на свое длинное, горбоносое самоварное отражение, положить себе в тарелку ломоть этого сытого, теплого, мещанского счастья.
Зотов вернулся несколькими минутами раньше. Он в третий раз перечитывал записку Лавра Петровича.
— А, пришел? — обернулся он к Величкину. — Ты тоже демонстрировал свою мощь?
Величкин молча лег на кровать. Это было его основное положение за последние дни с самого часа неудавшегося испытания. Все эти две недели Зотов зачем-то бегал, суетился, исправлял какие-то чертежи. Величкин же только поворачивался с боку на бок, изредка ел, много спал и читал романы Дюма-отца, которых у соседа Шпольского оказалась целая библиотека.
Его не развлекали лучшие шутки Зотова, доказывавшего, что Исаак Ньютон тоже был беспартийным и притом даже не членом профсоюза.
— Поди, утешь быка на бойне! — угрюмо отвечал он Зотову.
Величкин даже не навещал матери.
Постепенно он почти перестал умываться и сегодня только второй раз за последние две недели вышел на улицу.