Вяземский увидел недопустимый произвол в том, что писатель заставляет исторические персонажи действовать в соответствии со своим художественным и идейным замыслом, не считаясь с тем, как эти люди поступали в реальности. Особенно не повезло в «Войне и мире» императору Александру.
Помню, еще в школьные годы «сцена с бисквитами» вызвала у меня смутное недоверие, если не отвращение. Нам задали на дом проанализировать эту сцену. Я любил литературу и Толстого, но тут споткнулся. Даже выписывать цитаты было мучением. Сейчас я догадываюсь, что высокое чувство, рожденное в мальчишке предыдущим повествованием, на этой странице было внезапно оскорблено.
Можно представить, что чувствовал, читая про бисквиты, бородинский ветеран князь Вяземский, который не только близко наблюдал императора, но в 1817–1819 годах был одним из его ближайших сотрудников по подготовке конституции. «А в каком виде представлен император Александр, — с горечью писал Петр Андреевич после прочтения „Войны и мира“, — в те дни, когда он появился среди народа своего и вызывал его ополчиться на смертную борьбу с могущественным и счастливым неприятелем? Автор выводит его перед народ — глазам своим не веришь, читая это, — с „бисквитом, который он доедал“. „Обломок бисквита, довольно большой, который держал государь в руке, отломившись, упал на землю. Кучер в поддевке (
Если отнести эту сцену к истории, то можно сказать утвердительно, что это басня; если отнести ее к вымыслам, то можно сказать, что тут еще более исторической неверности и несообразности. Этот рассказ изобличает совершенное незнание личности Александра. Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях, так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким, так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что, вероятно, он скорее бросился бы в воду, нежели бы решился показаться пред народом, и еще в такие торжественные и знаменательные дни, доедающим бисквит. Мало того: он еще забавляется киданьем с балкона Кремлевского дворца бисквитов в народ — точь-в-точь как в праздничный день старосветский помещик кидает на драку пряники деревенским мальчишкам! Это опять карикатура, во всяком случае совершенно неуместная и несогласная с истиной…»[385]
Очевидно, что для Толстого получить такое опровержение от Вяземского было не только досадно, но и удивительно, ведь у Петра Андреевича была давняя репутация либерала, республиканца и западника (это ведь он приставил к «патриотизму» словечко «квасной»). Кроме того, все знали, что Петр Андреевич был в немилости у Александра, что именно император прервал на взлете служебную карьеру князя.
В новые времена, когда общественной мыслью правила мстительность (и особенно в отношении всего, что связано с самодержавием), это был редкий поступок: простить своего царственного обидчика и открыто вступиться за его память. Вяземский поступил по-пушкински:
После статьи в «Русском архиве» на Вяземского посыпались обвинения в ретроградстве, барстве, менторстве и непонимании новаторской современной литературы. Анонимный критик «Санкт-Петербургских ведомостей» (1869. № 18) писал: «Нельзя не заметить, читая наставления князя Вяземского автору „Войны и мира“, что вообще притязания патриотов минувших дней довольно странны. Например, князь охотно дозволяет себе описывать в слабых стихах Бородинское сражение и, между тем, графу Толстому запрещает изображать его в хорошей прозе…»
Эти люди так и не поняли, что литературная сторона романа меньше всего волновала Вяземского. Его беспокоили образы современников в романе, то ложное освещение их, которое будет принято потомками за истинное, если автор оставит эти страницы неизменными.
При издании романа была возможность исправить журнальный вариант, ведь корректуры «Войны и мира» держал по-прежнему Бартенев. Петр Иванович имел полное право на внесение согласованных с автором поправок (по предварительному договору он обязан был не только держать корректуру, но и нести «надзор, чтобы не было слишком явных исторических неверностей»[386]
), но как было достичь согласия с Толстым?Бартенев считал, что прислушаться к живому свидетелю не менее важно, чем к письменному источнику (на который в ходе возникшей дискуссии ссылался Толстой). Лев Николаевич и выслушать толком своего консультанта не хотел.