Лежал Лескин так, будто случайно сорвался с бережка, ткнулся головой в воду, и нет бы ему тут же выскочить назад, рассмеяться нервно либо матюгнуться — он не выскочил. Переломилась у него какая-то костяшка в шейном столбе, хряпнула, удар переломил нерв, гибкое тело сделалось неподвижным, чужим, Лескин потерял сознание и захлебнулся.
Балакирев прощупал воду рядом с Лескиным: нет ли чего, потом помял пальцами затылок, вгляделся в жидкие, развеваемые холодным ключевым теком волосы — а вдруг какая-нибудь помятость, шрам, синяк, ссадина: Лескина ведь могли оглушить камнем либо хлобыстнуть по виску тяжелой сырой деревяшкой и спихнуть в воду — нет, череп у утопленника был цел.
Отогнул воротник куртки и зябко передернул плечами — на шее четко были видны темные, изнутри набрякшие кровью следы: отпечатки пальцев наподобие тех, которые оставляют преступники в картотеках, только без рисунка, общий контур, пятна, и все. Рука, что оставила след, была железной. Выходит, Лескина перед тем, как бросить в воду, придавили — примяли сонную артерию либо просто перекрыли глотку, свет померк перед Лескиным, его бросили в ключ и подождали, когда захлебнется.
— Надо кругом посмотреть: нет ли где рюкзака либо мешка? Лескин должен был быть с ношей.
— Конечно, конечно… — Крутов, подчиняясь команде капитана, свел литые плечи и хотел было шагнуть в мокреть кустов, но Балакирев, пополоскав руку в воде — за покойника брался, — остановил Крутова:
— Следов, пожалуйста, не наделай — все спутаешь. Огляди, глазом огляди все кругом, не ногами. А вдруг где тряпка? Или каменюга? Может, железка какая.
Кивнув понимающе, Крутов присел — от напряжения, от тошнотного чувства и того, что глотку все время сжимало что-то нехорошее, чужое, он даже изменился лицом, стал другим; Крутов себя не чувствовал так даже в тот момент, когда ему из кустов дырявили дюральку — личную лодку. Он шел в ноябре прошлого года на браконьеров, гнал на пределе — к дюральке подвесил два мотора, а из кустов по нему жахнули спаренным выстрелом. Две круглые, катанные на медведя пули просадили ладную дюральку легко, без натяга, словно бы она была сработана из картона. Надо полагать, пули предназначались Крутову — он начал досаждать браконьерам, за семь месяцев службы в прошлом году выписал триста двадцать шесть протоколов. Слава богу, ни одна из двух пуль не зацепила рыбьего защитника, только горячим обварил свинец — спасла скорость, с которой инспектор гнал дюральку, спасли два мощных мотора — кстати сказать, государственные. Зимой эти моторы у Крутова увели — фомками взломали оклепанный жестью сарайчик, где инспектор хранил добро, покрушили все, что там было, даже болты порубали, измяли, изжулькали железо, паклю обратили в рваный, ни на что не годный волос, на дно ларя бросили записку, накорябанную левой рукой: «Берегись!»
— Ничего нет, ни камня, ни тряпки, ни железки — пусто, — такой ответ дал Крутов.
— Плохо. Здесь где-то мешок должен валяться. Как мешочнику быть без мешка?
— Нет мешка.
— Из-за мешка его и убили, — тихо проговорил Балакирев, посмотрел на напарника так, будто видел его впервые, лицо капитана сделалось чужим и старым. Было отчего постареть: давно в местах здешних не встречалось такого, убийство — это верх человеческой ублюдочности, когда один не жалеет другого и прихлопывает его, будто муху, — это все, считай, мир превратился в оборотня, покоя не будет — нет, не будет, пока преступника не выявят и не зажмут в кольце, да не прихлопнут, чтоб воздать, что положено, за кровь взять кровь, а если крови нет, то вьюшку, но чтоб наказание было по соответствию. И постареть можно, и побелеть волосом, и обезжириться телом, и глухоту со слепотой заработать — что есть на свете страшнее убийства?
Взвихрил воздух ветер, швырнул в пространство капли, содранные с листьев, с травы, с голых каменьев, с мха, вывернул нутро ключу и распугал рыбу, голова Лескина обнажилась по самый нос, рыжие волосики пристряли к черепу — вновь страшно сделалось военному человеку Крутову, страшно сделалось и бывалому капитану Балакиреву. Мят он уж, перемят, давлен-передавлен, ни одной необщупанной костяшки в теле нет, а всегда ему бывает страшно, когда сталкивается с убийством. Всего в жизни своей с убийствами, вот так, накоротке, чтобы ноздрями, значит, в кровь, Балакирев сталкивался три раза, а в местах, где он живет, поселился прочно и не думает уезжать на материк, как другие, — впервые.
— Слушай, у тебя курево есть? — стараясь, чтобы голос не дрожал, был спокойным, ровным — пусть даже бесцветным, неживым, но ровным, — спросил Балакирев.
— Ты же не куришь!
— Все равно дай сигарету, если есть. Табак отбивает запах мертвечины. Это точно — отбивает, — Балакирев пощипал пальцами воздух, словно что-то хотел ухватить, потом уронил руку обессиленно, подбито — ну, словно бы самого его умертвили, а не Лескина.