Ян боялся не найти нужную аллею – это грозило бестолковым метанием по пересеченной местности. В геометрии кладбища не было симметрии, оставалось надеяться на память. Он так и не понял, как они шли и когда ноги сами повернули направо. Сколько раз он мысленно проходил этой дорогой от входа на главную аллею до развилки, где поворот. Он шел по снегу, по сочной весенней земле с острыми редкими травинками, по бурым осенним листьям и знал, что после поворота начинается дорожка, где вот-вот покажется знакомое надгробие. Дойти не успевал ни разу – засыпал.
Оказывается, ноги помнили, потому что глаз уже выхватил имя, выбитое на черном мраморе:
Станкевич
Клара Михайловна
Нагнувшись, Ян осторожно положил алые гвоздики. Сел на скамейку, вытащил сигарету – и заплакал горько, как ребенок, несправедливо наказанный. Юля тихонько присела рядом, обхватив его за плечи – бережно, чтобы не мешать рыданиям, и в то же время стараясь утишить их. Вытащила платок из кармана – настоящий, матерчатый, он ненавидел бумажные, – вложила в руку с незажженной сигаретой и щекой прижалась к рубчатому вельвету пиджака.
– Ненавижу зеркала, – хрипло выговорил Ян. – И поэтому к матери приходить не люблю, там полн
От пиджака пахло табаком, теплом… Яном.
– Почему Станкевич? – удивилась она.
– Не знаю… Бабушка всегда была Станкевич; я по рецептам помню, когда в аптеку бегал. Наверное, не меняла фамилию, когда выходила замуж. Ты ведь осталась Важинской.
Табачный ли дым или обволакивающее тепло виноваты, но летнее кладбище кто-то подменил сумеречной ноябрьской комнатой двадцатитрехлетней давности, высветил на календаре девятое число. Комната вернулась неизменной, со старыми знакомыми вещами, где громоздкое зеркало, до того дня глуповатое и безобидное орудие материнского тщеславия, неожиданно явило свою зловещую сущность. Он не успел спросить у бабушки, что так испугало ее, почти слепую, чего не увидел он, молодой и зрячий, в недрах мерзкого стекла. Видел бабушкины бесполезные очки, крохотный аптечный пузырек с ярко-желтыми глазными каплями, будильник и расческу – все предметы лежали на тумбочке, которая с непостижимой быстротой начала приседать, уменьшаться, таять от июльской жары, пока не стала тем, чем и была: надгробием черного мрамора, с именем и датами.
Человек уходит – остается память о нем, ибо каждый из нас Антей. Связь с землей и память о тех, кто лежит в ней, дают силы жить. Она непрочна, человеческая память: можно забыть умершего или весь свой век помнить людей и события, но утратить связи между ними. Более того: со смертью человека исчезает и то, что он помнил, – гибнет самый хрупкий и самый драгоценный hard disc. Не потому ли, предчувствуя смерть, люди стремятся рассказать то, что не успело утечь из памяти?
Нагнувшись, он коснулся камня. Солнце согрело мрамор, и вспомнилась бабушкина рука – не та, горячая, простертая к зеркалу, а прежняя: теплая, родная, ласково и крепко сжимавшая ладошку маленького Ганика.
Накануне были другие цветы на другом кладбище. Зеленое, пузырящееся густой листвой, уставленное крестами разного калибра, от огромных из гранита и того же мрамора до незатейливых деревянных – они выглядели, при той же форме, не такими мрачными и жесткими, так что невольно чудилось, будто лежавшие под ними люди тоже были неприхотливыми и покладистыми.
Могила Юлькиной бабушки под большим кленом огорожена была кустами. Прямоугольная рама просела; внутри росла кучерявая зелень. Светлый прямоугольный памятник с плохо различимой надписью был занесен землей и песком, но фотография, размещенная выше, сохранилась неожиданно хорошо: круглое лицо, доверчивое, как у ребенка, но по-стариковски мудрое.
Долго сидели на той, другой скамейке. Потом Юля сбегала куда-то за водой, поставила в найденную банку пышный разноцветный ворох: «Бабуся любила дикие цветы».