Высокопоставленные мусульмане превратили комнату в подобие зала суда. Они сидели за длинным столом, как шесть членов трибунала, а напротив стоял одинокий стул с прямой спинкой. Он приостановился в дверях, как лошадь, заартачившаяся перед первым барьером, и Эссауи, подойдя к нему, торопливо зашептал, что он должен поскорей войти, это важные люди, они выкроили время в своем расписании, не надо заставлять их ждать. Вот его стул, ему пора сесть, все ждут.
Ему следовало развернуться и уйти – уйти от позора, сохранить самоуважение. Каждый шаг вперед был ошибкой. Но Эссауи уже превратил его в своего зомби. Рука дантиста мягко вела его под локоток к пустому стулу.
Ему представили всех, но он едва улавливал имена. Бороды, тюрбаны, любопытные сверлящие глаза. Он узнал египтянина Заки Бадауи, президента Мусульманского колледжа в Лондоне и “либерала”: Бадауи осудил “Шайтанские аяты”, но сказал, что готов дать автору убежище в своем доме. Его представили египетскому министру
Он был теперь у них в руках, так что сперва они с ним шутили, смеялись. Довольно грубо высказались про Калима Сиддики – злобного садового гнома и любимчика иранцев. Обещали начать всемирную кампанию за то, чтобы вопрос о фетве был снят с повестки дня. Он попытался объяснить замысел своего романа, и они согласились, что конфликт возник из-за “трагического недопонимания”. Он не враг ислама. Они хотят подтвердить его принадлежность к мусульманской интеллигенции. Это их искреннее желание.
Ему следует, сказали они, отмежеваться от заявлений персонажей его романа, где содержатся оскорбления или нападки на Пророка и его религию. Он много раз повторял, ответил он, что невозможно изобразить преследования приверженцев новой веры, не изображая самих преследователей, и отождествлять их взгляды с его – явная несправедливость. Что ж, сказали они, значит, вам нетрудно будет заявить об этом опять.
Они потребовали, чтобы он отложил выход издания в мягкой обложке. Он сказал что если они будут на этом настаивать, то совершат ошибку: они будут выглядеть цензорами. Для того, ответили они, чтобы их примиряющие усилия возымели действие, нужен некий промежуток времени. Он должен будет создать этот промежуток. Как только недопонимание исчезнет, книга перестанет кого-либо задевать и ее можно будет переиздавать без проблем.
И наконец – он должен доказать свою искренность. Ведь он, конечно, знает, что такое
Он хотел, сказал он, заявить о себе как о мусульманине в светском понимании, заявить, что воспитан в этой традиции. На слово “светский” они отреагировали крайне отрицательно. “Светское” – это дьявольское. Это слово ему не следует употреблять. Он должен ясно и отчетливо произнести слова, освященные временем. Мусульмане поймут только такой жест.
Они уже подготовили документ, который ему надо будет подписать. Эссауи протянул его ему. Написано было безграмотно, топорно. Этого он подписать не мог. “Внесите правку, внесите правку, – убеждали они его. – Вы, в отличие от нас, большой писатель”. В углу комнаты стоял стол с еще одним стулом. Он сел за стол с этим листком и стал его перечитывать. “Не торопитесь! – кричали ему. – Вы должны быть довольны тем, что подпишете”.
Доволен он быть никак не мог. Он содрогался от тоски. Теперь он жалел, что не посоветовался с друзьями. Что бы они сказали? Что бы сказал отец? Ему представлялось, что он, качаясь, стоит на краю бездонной пропасти. Но в ушах звучал соблазнительный шепот надежды. Если они сделают, что обещают… если конфликт прекратится… если, если, если…
Он подписал исправленный документ и дал его Эссауи. Шестеро “судей” тоже его подписали. Потом – объятия и поздравления. Дело было кончено. Его точно вихрем кружило, он был сам не свой, потерян, ослеплен тем, что сделал, и он понятия не имел, куда его несет это торнадо. Он ничего не слышал, не видел, не чувствовал. Полицейские вывели его из комнаты, лязгали, открываясь и закрываясь, двери в подземном коридоре. Потом дверь машины: открылась – закрылась. Его повезли обратно в Уимблдон. Там его ждала Элизабет, нежная, любящая. В животе у него все бурлило. Он пошел в уборную, и его вывернуло наизнанку. Тело понимало, что натворил ум, и выражало свое мнение.