Утверждения 3. Фрейда, что фекалии не только есть первый «дар» от ребенка родителям, но в психической сфере они также ассоциируются с деньгами, могут быть полезны, если сравнить их со склонностью Гоголя представлять свое творчество одновременно как пищу и испражнения, товар и дар[75]. Для Гоголя, как и для Фрейда, тело играет активную роль в экономической жизни. Если размышления Фрейда об экскрементах поддерживают его теорию о том, как подавление анальной эротики и других «влечений» формирует экономически ориентированные черты характера, такие как «бережливость», труды Гоголя демонстрируют меньше интереса к подавлению или сублимированию аберрантных импульсов, чем к взаимодействию как будто противоположных импульсов[76]. В отличие от Фрейда, Гоголь ассоциирует фекалии и другие малоаппетитные субстанции с едой, а также с дарами и деньгами. Фрейд ближе всего подходит к Гоголю там, где поражается, насколько фекалии способны генерировать символические системы. Прослеживая широкий спектр ценностей и поведенческих паттернов вплоть до врожденного интереса к фекалиям, Фрейд восклицает: «Я едва ли смогу перечислить тебе все то, что для меня (нового Мидаса!) превращается в нечистоты»[77]. Как субстанция, возникающая в результате соединения и преобразования различных материй в однородную массу, которая, в свою очередь, помогает создавать заново сформированные формы живого, экскременты в самом деле являются хорошим примером гоголевского слияния противоположных категорий в новую форму ценности.
В «Мертвых душах», как и в частной переписке Гоголя, пища незаметно приобретает форму нечистот, а щедрость и благодарность увязываются с экономическими интересами. После того как Чичиков покидает имение Коробочки, повесть продолжает преображать (или переваривать) предыдущие эпизоды: герой перемещается между все новыми коммерческими предприятиями, домами помещиков и чиновников, беспрестанно ест, снова и снова озвучивает предложение о покупке мертвых душ и получает самые разные отклики, соответствующие различным формам и уровням предлагаемого ему гостеприимства. А тем временем повествователь занимает промежуточную позицию между хозяином и гостем: он руководит читателями в путешествии по российской провинции и потчует их «продовольственной» прозой, но ассоциирует себя и с Чичиковым – путешественником и едоком. Например, когда Чичиков заедает завтрак у Коробочки поросенком в первом попавшемся трактире, рассказчик с восхищением говорит о ненасытном аппетите своего героя:
Автор должен признаться, что весьма завидует аппетиту и желудку такого рода людей <…> Но господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плесом, так что вчуже пронимает аппетит, – вот эти господа, точно, пользуются завидным даянием неба! [Гоголь 1978а: 59].
Читатели, знакомые с проблемами с пищеварением у самого Гоголя, могут услышать их отзвуки в зависти рассказчика к аппетиту Чичикова. Как человек с «червячком» приобретательства, который постоянно поглощает еду и забывает о потребности испражняться, Чичиков действительно может быть предметом зависти Гоголя, который считал запоры помехой своим творческим амбициям. Если для Чичикова аппетит есть «дар», позволяющий извлекать максимальную выгоду из гостеприимства прочих персонажей, то для Гоголя это проклятие, постоянно мешающее его усилиям попотчевать своих читателей. Но даже не зная о таких интимных деталях, как запоры, читатели гоголевской прозы способны испытать нечто подобное. Как бы то ни было, воздействие чичиковского аппетита на рассуждения повествователя говорит о том, что, по определенным стандартам, герой ест слишком много. А в результате этого спектакля нескончаемого потребления аппетит скорее «вчуже» утрачивается, чем «пронимает».