В первый же вечер мы наблюдали сценку в трамвае: истощенный парень, приспустив до колен обоссанные джинсы, с трудом делал инъекцию в свой худосочный зад. Солидный контролер билетов приблизился к нему и невозмутимо попросил билет, говоря тем сдобным и исполненным достоинства голосом, которым говорят все немецкие контролеры билетов.
Парень (тоже невозмутимо) одной рукой продолжил нажимать на поршень шприца, медленно вводя препарат в ягодичную мышцу, другой же рукой выудил билет из кармана ниспадающих джинсов и предъявил его. Служитель билета пробил его с помощью специальной машинки, торжествующе пророкотал Danke и двинулся дальше.
Короче, прикольный город этот Франкфурт-на-Майне. Дышалось мне там отчего-то полегче, чем в Кельне. Может быть, из-за этого вылупленного экзотизма, не знаю.
Временным профессором Штёдельшуле я сделался по приглашению ректора этого учебного заведения Каспара Кёнига. Отличный господин, очень легендарный. Собственно, он так и остался единственным немцем, с которым я вроде как подружился в этом загадочном городе. Крайне странными оказались четыре месяца моего профессорства. Я никогда не любил учиться, не понравилось мне и преподавать. В последующие годы меня еще несколько раз заносило во Франкфурт. Помню, как студеной зимой 2011 года мы с Наташей Норд уехали из прекрасного заснеженного Рима, потому что нам показалось, что мы очень больны и нам срочно следует полечиться. Мы добрались до Франкфурта с целью улечься в некую общеоздоровительную клинику, о которой мне нашептали друзья. Но в клинике оказалось так жутко, что мы в первую же ночь сбежали оттуда. Помню, как мы той морозной ночью сидели в кафе Fox & Hounds, жрали горячую фасоль в томатном соусе – единственная еда в этом единственном на весь город ресторанчике, где мы смогли утолить голод и отогреть наши замерзшие конечности в тот ночной и морозный час.
Мы медленно согревались (ноги были как деревяшки в легких римских ботинках) и увлеченно говорили о чем-то очень интересном, о чем-то дико потрясающем, но о чем? Память не помнит. Надо постоянно таскать с собой диктофон, как делал покойный шоколадный король Петер Людвиг. Впрочем, это не поможет: записи тоже куда-то исчезают. Всё куда-то исчезает, рассыпается, теряется. Снова обнаруживается, опять теряется…
Одно могу сказать точно: в 2011 году я был лет на двадцать моложе (если говорить о состоянии души), чем в 1994-м. Воодушевленным, подмерзшим, желторотым птенцом сидел я в «Лисах и собаках». Такой птенец не выдержал бы четыре месяца в роли франкфуртского профессора.
Не линейно протекает жизнь. Не-ли-ней-но. Порою лилейно, но не линейно.
В 1985 году, когда Кабаков вернулся после своей первой поездки в Западную Европу, после первых его выставок в Берне и Париже, он (пребывая в крайне энтузиастическом состоянии) создал миф о Стае. Я уже говорил, что Кабаков – очень страстный и влюбчивый человек. Не знаю, часто ли он влюблялся в женщин, когда был молод, но на моих глазах он постоянно влюблялся в неких людей или в некие обстоятельства (иногда даже в институции), которые казались ему мистически связанными с его судьбой художника. Он влюблялся в Давида Когана, Соостера, Гройса, Гидона Кремера, Пауля Йоллеса, Дину Верни, Дональда Джадда. В 1985 году он влюбился в Стаю. Он в упоении рассказывал о том, что в западном арт-мире существует некая Стая – группа или сообщество таинственных экспертов. Эта Стая постоянно перелетает из города в город, из страны в страну, с выставки на выставку. Если та или иная выставка или тот или иной художник не удостоились внимания Стаи, можно считать, что их и не было вовсе. Если сверкающая Стая, хлопая своими сияющими крыльями, не приземлилась на то или иное художественное мероприятие, это означает, что мероприятия не было. У этой Стаи есть вожак (так восторженно повествовал Кабаков) – старый седой орел. Этот старый орел – король Стаи, король западноевропейского арт-мира, и зовут его, без всяких околичностей, Король. То есть Кёниг. Это Кабаков о Каспаре Кёниге таким образом рассказывал, о том самом человеке, который и пригласил меня преподавать в город Франкфурт. Собственно, сам Кабаков и его жена Эмилия, заботясь обо мне, и устроили это дело: надоумили Каспара Кёнига пригласить меня в качестве профессора-гостя.
Кабакова можно считать (с определенной точки зрения) эйфорической реинкарнацией Кафки. Пражский мистик изображал институции как источник сакрального ужаса – одновременно жалкого, но вечно чудовищного и иррационального. Кабаков ощущал советские институции сходным образом, но институции Запада (особенно институции западного арт-мира) казались ему источником священного восторга. Адекватен ли его миф о Стае? Такого рода мифы обычно сочетают в себе проницательность с неадекватностью. Кафка описал бы эту Стаю как нечто фатальное, зловещее, неизбежное.