Я говорил о собаке как об идеальном зрителе. Говорил о судьбе Мениппа и о жанре мениппеи, говорил о вынюхивании и о запахе смысла, говорил о значении открытого рта и предельно высунутого языка, говорил о собачьих свадьбах и перспективах группового секса, говорил об отелях для собак и о той разновидности медитации, которую называют словом «выгуливание», а также я говорил о любовном томлении, которое мы делегируем механическому телу, о Железном Дровосеке, о железном рыцаре, отдающем свое сердце Прекрасной Даме, о бессердечии и о поисках сердца, о Карле Чапеке (этот чешский писатель придумал слово «робот», он же написал прекраснейшие тексты о собаках – «Дашенька» и «Собачья сказка», где даже встречаются собачьи русалки). Я рассказывал о Самоделкине и о различных значениях, вкладываемых в выражение self-made man. Я пиздел о заводном эго, о тех излишествах, которыми время от времени обрастают часовые механизмы (танцующие или двигающиеся по кругу фигурки), говорил о ржавчине и водобоязни, о сложных отношениях, возникающих между понятием «нирвана» и техническим термином stand by, я рассказывал студентам о концепции райского существования, которая явилась Андрею Монастырскому в галлюцинации (онанирующий робот в черном ящике), рассказывал об оживающих статуях у Пушкина и у Сельмы Лагерлёф, я анализировал поведение репликантов из фильма Blade Runner и шутки роботов из «Звездных войн», я упоминал о гомункулах и о «Собачьем сердце», о мутантах, о святом Христофоре с собачьей головой, о древних богах, о собаке Баскервилей, о Верном Руслане, о Фердинанде Великолепном, о Лесси и Джульбарсе… Студенты внимали моим базарам угрюмо, подавленно, никто не смеялся шуточкам, которые я пытался отпускать. Никто вообще никак не реагировал, словно бы они сами все были роботами, но уж точно не собаками. Не было ни зевков, ни ухмылок. Никто не отвлекался, не шептался. При этом стабильно набиралось около сорока слушателей. Странное возникало состояние: контакт с аудиторией вроде бы равен нулю, но все сидят неподвижно и слушают внимательно, как забетонированные. Во многих глазах моему мнительному мозгу мерещился тяжеловесный, немецкий вопрос: «Как же ты, сука, так устроился по жизни, что тебе не только разрешают гнать всю эту пургу, но еще и платят за это профессорскую зарплату? Подвесить бы тебя за яйца, говно жидо-русское». Но никто ничего такого не говорил. Никто вообще ничего не говорил. Каждый раз под конец лекции я предлагал слушателям задавать вопросы. И каждый раз повисало тяжелое, бетонное молчание. Ни одного вопроса. Ни одного вопроса за четыре месяца! Большинство студентов были моими ровесниками, встречались и люди постарше.
В первый день, когда мы пришли с Ануфриевым, еще до первой моей лекции, студенты повели нас в студенческую столовую. Держались они скованно. Минимально ухмылялись. На вопрос Сережи, что они могли бы порекомендовать из студенческого меню, парни сказали, что здесь особым уважением пользуется «франкфуртский сыр с музыкой». Блюдо выглядело отталкивающе: наполовину растекшийся по тарелке кусок чего-то светлого, бесформенного, полупогруженного в маслянистую лужицу. Увенчано луковыми кружочками… Студенты смотрели на нас вроде бы испытующе: кажется, мы проходили некий тест или нечто вроде боевого крещения. Я не стал пробовать эту биомассу, а Сережа попробовал. Про его реакцию я уже рассказал.
– А почему «с музыкой»? – спросили мы.
Они объяснили, что после этого сыра можно неплохо пердануть. «Музыка» в данном случае обозначает пердеж. Ну что ж, мы не удивились – нам уже было известно кое-что об особенностях немецкого юмора.
Иногда во время лекций я бегло рисовал мелом какие-нибудь схемы или персонажей на школьной доске, иллюстрируя свой дискурс. Когда я выходил из школы, меня мучили сомнения: может, я делаю что-то не то? Хуй знает, что от меня требуется… Оправдываю ли я свою профессорскую зарплату? У меня не было ответов на эти вопросы.