Многие из писателей были в возрасте, и за плечами у них простирались разнообразные жизни. Весь колоссальный остаток, который они не могли втиснуть в свои контролируемые цензурой тексты, они изливали друг другу в виде устных разговоров и рассказов. Развивая линию различия между художниками и писателями, с которыми я мог общаться в этих домах творчества (а было очень интересно и познавательно сравнивать эти миры между собой), надо сказать, что художники тяготели к дискурсу, начиная от очень изысканных и развитых форм дискурса у некоторых и кончая очень примитивными формами, но в любом случае художники общались на языке дискурса. В основном это был дискурс об искусстве. Они обсуждали, что такое искусство, обсуждали различные направления в искусстве. Любое изображение подвергалось дискурсивному обоснованию, это дискурсивное обоснование существовало в полемике. Спорили, даже доходя до мордобоя среди членов Союза художников, поскольку этот дискурс разворачивался на алкогольном фоне. Те художники, которые вели двойную жизнь, как, например, мой папа или Кабаков, отличались от честных официалов тем, что они так сильно не выпивали или даже вообще не выпивали. Большинством художников это объяснялось тем, что они евреи. В художнических домах творчества прослеживался кое-какой антагонизм между евреями и неевреями.
В писательских домах творчества такого антагонизма не существовало, равно как не существовало каких-либо дискурсивных тем. Там царила стихия нарратива. Я никогда не слышал ни одного спора о том, что такое литература, ни одного обсуждения литературных направлений, никаких спекуляций относительно разных литературных техник или практик. Это полностью отсутствовало как в Переделкино, так и в Коктебеле. Вместо этого писатели рассказывали друг другу истории, невероятно захватывающие, часто очень остроумные. Это была стихия сказаний, люди обменивались историями, байками, легендами. Очень популярен был жанр «истории из жизни друзей». Этот жанр был самым популярным, потому что свою жизнь рассказывать не все были готовы.
Художники и писатели отличались, в числе прочего, своим отношением к детям. Я же был все-таки не взрослое существо, и художники-официалы склонны были меня не замечать. Писатели же детей любили, обращали на них внимание. У них было, как у настоящих жрецов и брахманов, совершенно другое отношение к детям, они сразу же понимали, что ребенок вырастет. Все они были зациклены на теме культурной памяти, в отличие от официальных представителей советского изобразительного искусства, которые существовали в сфере легального беспамятства. Художники знали, что скульптуры рабочих или какие-нибудь полотна со спортивными съездами в следующий же период вынесут на помойку, они видели своими глазами, как сталинское искусство гниет где-то штабелями. А писатели очень много думали о своем увековечивании и вообще об увековечивании всего в тексте, потому что именно текст мыслился как то единственное, что всё переживет, то единственное, что останется, то единственное, что расскажет об этом времени. Практически любого ребенка из интеллигентной среды они воспринимали как потенциального биографа, который потом про них расскажет, что в данный момент и происходит. Так что я сейчас оправдываю ожидания очень многих людей, которых уже давно нет в живых.
Наша дружба с Арсением Александровичем Тарковским началась с того, что он поведал мне очень страшную японскую сказку. Арсений Александрович был хромой старик, перемещавшийся с палочкой, сильно припадая на одну ногу. На его лице, носившем печать дворянского происхождения, постоянно присутствовало надменное, высокомерное выражение. Подъехать к нему на хромой козе было невозможно. Он любил всех обливать презрением и мог очень жестко простебать. Особенно он мог жестко простебать своих поклонников или поклонниц, которых у него было немало. Поэзия тогда в Советском Союзе была делом культовым. Сейчас этот культ полностью низвергнут, поэтому многим даже трудно вообразить, насколько это было культовое дело. Тогда еще сохранялась линия, идущая еще из XIX века, восприятия поэтов как поп-фигур или даже секс-идолов. Периодически какая-нибудь женщина или девушка импульсивно бросалась к Арсению Александровичу, но он немедленно в очень едкой форме отшивал эти прекраснодушные порывы. Я помню, как одна женщина бросилась к нему со словами: «Арсений Александрович! Я тоже из Тарков!» А Тарки – это где-то на Северном Кавказе наследное имение Тарковских. На что Арсений Александрович, обратив к ней свое породистое лицо, надменно, чуть-чуть грассируя, сказал: «В Тарках одна шваль да мразь». В этот момент можно было увидеть настоящего русского барина и мир его реакций.
Красный Квадрат в море. 2006