Мои друзья, мне, конечно, не хочется умереть, и сказать, что я умираю охотно, было бы с моей стороны ложью. Но это последнее обстоятельство пусть не бросает тени на мою веру и на стойкость моих убеждений; вспомните, что самым высшим примером человеколюбия и самопожертвования был, без сомнения, Спаситель: однако и он молился: “Да минует меня чаша сия”. Следовательно, как я могу не молиться о том же? Тем не менее и я, подобно ему, говорю себе: “Если иначе нельзя, если для того, чтобы восторжествовал социализм, необходимо, чтобы пролилась кровь моя, если переход из настоящего строя в лучший невозможен иначе, как только перешагнувши через наши трупы, то пусть наша кровь проливается; пусть она падает искуплением на пользу человечества; а что наша кровь послужит удобрением для той почвы, на которой взойдет семя социализма, что социализм восторжествует, и восторжествует скоро – это моя вера. Тут опять вспоминаешь слова Спасителя: «Истинно говорю вам, что многие из находящихся здесь не вкусят смерти, как настанет царство небесное», я в этом убежден, как убежден в том, что земля движется. И когда я взойду на эшафот и веревка коснется моей шеи, то последняя моя мысль будет: «И все-таки она движется, никому в мире не остановить ее движения»”[216]
.В последующие четыре десятилетия прямые ссылки на христианские прецеденты стали менее частыми, образ крестьянской девушки – менее чудным и даже культ Надсона с трудом пережил молодость матери Мандельштама, но огонь самопожертвования продолжал пылать, а сочетание спасения, насилия и Галилея сохраняло свой смысл – пока не застыло в форме марксизма.
Переход от народничества к марксизму подразумевал перенос функции избавителя с русских крестьян на международный пролетариат. Городской ландшафт сменил сельскую пастораль в качестве отражения будущего совершенства, а угловатый рабочий пришел на смену крестьянской девушке (или “округлому” крестьянину) в качестве лучшей половины интеллигента. Могильщиками меркурианства должны были стать не традиционные аполлонийцы, а их незаконнорожденные дети. Сила Марксовых пролетариев заключалась в том, что они были неоспоримо аполлонийскими и потому желанными (сердце для интеллигентской головы, тело для души, стихийность для сознательности), оставаясь при этом столь же неоспоримо меркурианскими и потому современными (безродными, бездомными, всемирными). Ленин превратил марксизм в реальную общественную силу, отправив его обратно к народничеству. Современный социализм был возможен в России благодаря – и в то же время вопреки – ее отсталости.
Грехопадение русского крестьянина открыло новые возможности для еврейских бунтарей. Марксизм (в особенности меньшевистской разновидности) был замечателен тем, что включал “еврейские массы” (которые никак нельзя было отнести к крестьянам) в число спасителей и спасаемых. Бундизм – марксизм, ориентировавшийся на “еврейскую улицу”, – пошел дальше по этому пути, создав смесь социализма с национализмом, которая дала русскоязычной еврейской интеллигенции надежду слиться с еврейским народом и повести его к освобождению посредством либо обучения его русскому языку, либо преобразования идиша в сакральный национальный язык с Шолом-Алейхемом в роли Пушкина. Бунд недолгое время процветал в наименее урбанизированных и русифицированных областях черты оседлости (где привлек секуляризированных евреев, еще не влившихся во всероссийскую молодежную культуру), но в конечном счете не смог соперничать с универсалистским (русским или польским) марксизмом и с основанным на иврите еврейским национализмом. И марксизм, и национализм были немыслимы без государства[217]
.