Перед закрытием магазина у дверей остановился, всхрапывая после бега, вороной конь, запряжённый в лёгкие сани. Извозчик слез с облучка, полный, бородатый, в синей поддёвке, подпоясанной кумачовым кушаком, откинул полость с колен седоков — мужчины и женщины. Мужчина, легко выскочив из санок, помог женщине сойти на утоптанный снег тротуара, затем распахнул перед ней дверь магазина. Стройный и лихорадочно оживлённый, с тёмной бородкой и усами, он прошёлся вдоль прилавка; мрачные крупные глаза из-под мохнатой бараньей шапки, надетой небрежно, наискось, светились холодным блеском — взгляд их, должно быть, нелегко было выдержать. Подойдя к Есенину, он несколько удивлённо посмотрел на него, как на что-то непривычное.
— Я Леонид Андреев, — сказал посетитель, притронувшись пальцами к шапке. — Хозяин ещё не ушёл?
— Нет. Позвать?
— Если вас не затруднит...
Есенин скрылся за дверью в глубине магазина. «Вот он какой, Андреев, — подумал Есенин, подавляя в себе зависть. — С какой гордостью назвал себя!»
Обернувшись к спутнице, Андреев кивнул на ушедшего продавца:
— Ты обратила внимание на молодого человека? Оригинальная внешность. Ему бы торговать в галантерее или в магазине дамской обуви — женщины обожают, когда им прислуживают вот такие мальчики, красивенькие и несмелые, им во время примерки дозволяется даже прикасаться к ножке. Такой приказчик для хозяина — находка!.. Убеждён, что этот Лель втайне, стыдясь самого себя, сочиняет стихи. И возможно, в минуты отваги заносит их в альбомы сентиментальных московских барышень... — говорил Андреев глуховато, а глаза его, казалось, то вспыхивали, то гасли.
— Зачем же так недобро? — сказала женщина тихо, успокоительно погладив его руку. — Милый, услужливый юноша, таких теперь редко встретишь.
— Вот именно! Услужливый, безотказный, женщины таких любят! — воскликнул Андреев с раздражением.
Из внутренней двери вышел Алексей Лукич Пожалостин, невысокий, круглый, шаром подкатился к Андрееву с распростёртыми объятиями:
— Леонид Николаевич! С приездом! Надолго ли в нашу Белокаменную? Рад вас видеть!
Они обнялись. Многие писатели знали Алексея Лукича, питали к нему дружеское расположение.
— Проездом в Крым, — небрежно уронил Андреев. — Продаётся ли моя кислятина? Получили вы первый том моих творений?
— Не гневите Бога, Леонид Николаевич, — запричитал Алексей Лукич. — Не кислятина, а шедевры! Получили и уже распродали. Ваши книги не залёживаются.
Автору льстила похвала, он как-то по-мальчишески победоносно поглядел на спутницу, сдвинул шапку на затылок, хотя присущую ему грубоватую иронию не оставлял.
— На обёртку селёдок берут небось?
— Ну, ну, Леонид Николаевич, не скромничайте, — угодничал Пожалостин. — Ваше имя самое громкое для читающей России.
— Спасибо, неподкупный друг! Вы как-то всегда вовремя умеете сказать ободряющее слово. — Андреев притронулся к пуговице на пиджаке Пожалостина. — Заходите вечером к нам в гостиницу, посидим, побеседуем. У вас найдётся с десяток моих книжиц?
— У меня уже нет. Но я достану. И привезу самолично...
— Мы вас ждём.
Андреев взял за локоть свою спутницу, и они покинули лавку.
Есенин наблюдал за прославленным писателем с чувством восхищения и зависти. Подкупала его простота, счастливо найденная манера держаться, разговаривать, носить шапку набекрень, по-студенчески, нравилась и его дама, молчаливая, чуть печальная, спокойно-красивая, относящаяся к своему знаменитому спутнику со снисходительной ласковостью. Есенин следил из окна, как они сели в сани, бросили на колени медвежью полость и укатили — в московскую людность, к друзьям, к шумному застолью...
На другой день Есенин взял расчёт и уехал в Константиново, никому ничего не сказав, оставив лишь записку отцу — в ней он кратко извещал, что уехал на родину, но пробудет там недолго, лишь повидается с матерью.
На станции Дивово Есенин вышел из вагона, когда день уже тек к концу, багровые солнечные лучи, казалось, пронизывали снежные горбы насквозь, наполняя их светом.
До села шёл пешком, налегке. Через плечо — всё та же наволочка, заменявшая мешок, а в ней булки и колбаса да тоненькая тетрадка, уместившая на линованных страницах его муки в бессонные ночи, его вдохновение; он никогда не расставался с ней, боясь, что стихи затеряются, пропадут, хотя и знал, что каждая строчка отчеканена в его памяти навечно. Шагать по хрусткой, схваченной морозцем дороге было радостно, он ощущал лёгкость птицы, выпущенной из неволи в весенний лес. Всё огорчительное и гнетущее, что изнуряло его в последние месяцы, — сомнения, раздумья, искания смысла жизни — отошло, рассеялось.
Есенин не торопился. Воздух, пронзительно свежий и звонкий, вливался, казалось, в самую душу, насыщая её бодростью и отвагой. Есенин чувствовал, как наполнялось живительной, песенной силой всё его существо; он давно замечал в себе резкие скачки от безнадёжного уныния и подавленности к безудержному ликованию.