На выступление пришли оказавшиеся в Харькове критик Корнелий Зелинский и писатель Алексей Чапыгин, которого Есенин очень ценил.
Есенин и Мариенгоф выступили с чтением стихов; но основным действом было посвящение Хлебникова в председатели.
Одет он был в холщовую рясу, стоял посреди сцены босой, со скрещенными на груди руками.
Зелинский запомнил его всклокоченным и небритым.
Есенин и Мариенгоф стояли рядом, по очереди читая специально придуманные акафисты.
Хлебников в нужных местах еле слышно произносил:
— Верую!
То Есенин, то Мариенгоф, опытные артисты, понимающие, что такое сцена, по очереди шептали ему: «Громче! Громче говори! Зрители ни черта не слышат!»
— При чём тут зрители? — искренне недоумевал Хлебников и продолжал шептать.
Завершая посвящение, ему надели на палец кольцо — как символ председательства.
Когда вечер закончился, Глубоковский, найдя Хлебникова за кулисами, попросил:
— Велимир, снимай кольцо.
Хлебников спрятал руку за спину:
— Это… моё! Я — председатель земшара!.. Меня посвятили… Вот — Есенин и Мариенгоф!..
Есенин покатывался со смеху.
Мариенгоф, в своём стиле, хранил отстраненную невозмутимость.
Кольцо пришлось забирать едва ли не силой.
Вся эта история с харьковским концертом малосимпатична; а впрочем, что такого?
Действо предложил сам Хлебников, при всей своей гениальности не чуждый тщеславия; а то, что он не хотел отдавать хозяину кольцо, — ну, бывает.
Лев Повицкий в своих воспоминаниях будет сетовать, что имажинисты использовали Хлебникова, уже не совсем психически здорового, и на сцене двигали полупарализованного человека туда и сюда…
Повицкий несколько преувеличивал — возможно, за давностью лет: его воспоминания писались в 1954 году.
Хлебников, хотя и перенёс на Сабуровой даче тиф, чувствовал себя отменно — был вполне силён, много работал, некоторое время выпускал в Харькове журнал «Пути творчества»; ему ещё предстоял военный поход в Персию — лектором в составе Красной армии. Так что ни о каком параличе речь не идёт: скованность Хлебникова объяснялась условиями церемониала — он считал, что ему должно вести себя именно так.
Хлебников находился в творческом расцвете: с 1918 по 1922 год написал в разы больше всех русских поэтов того времени.
Наконец, за два дня до выступления вышел сборник «Харчевня зорь» — у имажинистов слова с делом не расходились.
В тощем сборничке уместились «маленькая поэма» Есенина «Кобыльи корабли», «Встреча» Мариенгофа и три стихотворения Хлебникова. Правда, Повицкий сетовал на качество бумаги, остроумно заметив, что, если бы в такую бумагу заворачивали селёдку, та обиделась бы. Но вообще само издание было аферой: бумагу, как обычно, добыли обманным путём, типографию нашли местную, но отметили, что сборник отпечатан в Москве, чтобы не поймали за руку.
Вскоре Хлебников поучаствует ещё в одном сборнике имажинистов и выпустит в их издательстве отдельной книжкой поэму «Ночь в окопе».
Так что какими бы циниками ни были имажинисты, но издавали Велимира они, а не, скажем, друг и собрат Маяковский, который хотя и пытался это сделать, но не смог.
В память о той поездке остались несколько удивительных хлебниковских строк:
Москвы колымага,
В ней два имаго.
Голгофа
Мариенгофа.
Город
Распорот.
Воскресение
Есенина…
В определении «имаго» слышны и «имажинисты», и «идальго» — представители благородных семей в Средние века в Испании.
Впрочем, Асеев уверял, что в данном случае «имаго» означает «имеющие материальное», «хваткие» — в отличие от Велимира.
Хлебников, конечно же, ничего подобного в виду не имел; но некий резон в словах Асеева всё-таки есть.
22 апреля поэты, два оборотистых «имаго», двинулись обратно в Москву. С ними — Сахаров и писатель Чапыгин.
«Помню, как сели и пили коньяк, — напишет потом Чапыгин. — Я был рад, что уезжаю со своими людьми и что заградительные отряды нас не будут беспокоить».
Белгород — Курск — Орёл — Тула — таков был их маршрут.
По возвращении Есенин обнаружил повторную повестку в народный суд.
Он тут же, в первые майские дни, отправился в Константиново.
Мариенгоф его отговаривал:
— Так и будешь бегать от суда? Иди, сдавайся, никто тебя в тюрьму не посадит. В Константинове только время зря потеряешь, ничего не напишешь.
Есенин всё равно сделал по-своему.
Ехал налегке, довольный, в предвкушении.
Когда возвращаешься в места, где провёл детство, едешь к своим тёплым воспоминаниям, где много солнца и родители моложе. Оттого столь разительным иногда бывает контраст между ожидаемым и действительностью.
В Константинове ударила по глазам бедность.
Революционная новь обернулась тяготой и надрывом.
Разве что сёстры подрастали, глядели на него во все глаза — и он тоже им радовался.
Одет Есенин был франтом — ему хотелось показать, что он не пропал в Москве.
Отец выглядел больным, ссутулился, но денег не просил.
В конце концов Есенин сам спросил:
— Сколько вам надо, чтобы жить по-человечески?
Отец в ответ:
— Мы живём, как и все люди, не жалуемся; спасибо, что помогаешь, присылай, сколько можешь.