Под «новаторами» имажинисты, естественно, понимали себя. И каким бы ни было отношение Есенина к Брюсову (на тот момент — скорее, равнодушное) или к Серафимовичу (его, пожалуй, даже не читал), он в любом случае был уверен, что заслуживает внимания неменьшего, а для революции сделал больше.
Характерно, что авторы не упрекают власти во внимании к футуристам, поскольку те, как и группа имажинистов, никуда, вопреки ожиданиям Маяковского, допущены не были.
«Советские издания, — продолжают Есенин, Мариенгоф и Шершеневич, — чуждаются нас, как зачумлённых, а самое слово „имажинизм“ вызывает панику в рядах достопочтенной критики и ответственных работников».
«…если мы действительно не только ненужный, но чуть ли не вредный элемент в искусстве, как это пишут тт. критики и работники, если наше искусство не только вредно, но даже опасно Советской республике, если нас необходимо лишать возможности печататься и говорить, то мы вынуждены просить Вас о выдаче нам разрешения на выезд из России».
Здесь мы должны остановиться и задаться вопросом: насколько серьёзно Есенин и его товарищи были настроены покинуть Россию?
Ни в одном письме, ни в каких зафиксированных многочисленными мемуаристами разговорах той поры у Есенина нет ни одного высказывания на подобную тему. И у Мариенгофа с Шершеневичем тоже.
Более того, все трое достаточно скоро получат возможность выехать за границу, причем уже в те времена, когда отношение власти к имажинизму окончательно прояснится (в вашей помощи, товарищи имажинисты, не нуждаемся!), — и тем не менее ни один из них родину не покинет.
Пожалуй, они хотели напугать Луначарского.
Это был не столько жест отчаяния, сколько бравада: вот уедем, и с кем останетесь? С разучившимся писать хорошие стихи Брюсовым и пролетарскими неучами?
Примерно такое же письмо, разве что без скрытой угрозы покинуть страну, Есенин мог бы написать и в компании крестьянских поэтов — тех же Клюева с Орешиным, а может быть, и Клычкова с Карповым, — революцию так или иначе принявших, но не получивших от власти достойного внимания.
Но с дорогими своими товарищами крестьянского происхождения таких писем Есенин даже не замышлял.
Причина проста: он в тот момент продолжал считать имажинистов новаторами в куда большей степени, чем Орешина или Клычкова.
Он ещё надеялся, что власть поверит им или хотя бы угомонит своего цепного Фриче.
Власть отреагировала, как и подобает власти: иронически и снисходительно.
Луначарский переслал письмо заведующему Госиздатом Вацлаву Воровскому; тот ответил: «Бумаги мы им дать не можем, ибо на такой „ренессанс искусства“ бумаги тратить не считаем себя вправе, но пока у них бумага есть и пока у них её ещё не отобрали, мы им пользоваться ею не препятствуем. Пусть они не нервничают и не тратят время на „хождения по мукам“, а подчиняются требованию и объединяются в кооператив, как им было предложено в Отделе печати».
Короче, работайте и конкурируйте на общих основаниях, центровыми вас не назначат.
На просьбу выпустить за границу начальство даже не сочло нужным отреагировать.
В последнюю неделю марта появилась возможность съездить на Украину.
Их приятель, член коллегии полиграфического отдела Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ) Александр Сахаров был командирован на юг России. Белых только-только выдавили, на освобождённых территориях надо было налаживать полиграфическое производство. Есенин и Мариенгоф вроде как вызвались ему помочь. Но вообще суть была в ином.
Во-первых, у Есенина на 31 марта было назначено заседание народного суда по делу № 10055, возбуждённому в связи с тем случаем, когда он со сцены обозвал нехорошими словами уважаемых представителей торговой мафии. Надо было иметь более или менее уважительную причину туда не являться. Суд этот был в жизни Есенина первым, и революционной законности он всё-таки опасался.
Во-вторых, Есенин по всем статьям годился в призывники — его ждала и никак не могла дождаться Красная армия, в то время как он с октября 1917-го уже перегорел и под ружьё вставать больше не желал. Кто их знает, может, прямо из народного суда и увезут бить Колчака.
В-третьих, на юге России, говорили, жизнь посытнее.
Наконец, в-четвёртых, имажинизм, не сумев добиться благосклонного внимания большевистских вождей, развивался экспансивно, покоряя умы советского юношества в отдалённых от столиц и совершенно неожиданных местах.
А в Харькове, между прочим, жил Велимир Хлебников. Можно было, взяв его в имажинистский плен, тем самым показать дулю футуристам: мы увели у вас одного из коренников.
Хлебников перебрался из Москвы в Харьков годом раньше, на вопрос Маяковского: «Куда вы?» — ответив: «На юг, весна…»
Дорога Есенина, Мариенгофа и Сахарова до Харькова заняла восемь дней. Удобств никаких, твёрдые лавки — все кости себе растрясли.
Хотя молодой задор всё сдабривал, тем более что, чем дальше двигались, тем теплее становилось: почки, листочки, ласковое солнышко 1920 года.
В Харькове Есенин и Мариенгоф расстались с Сахаровым.
У них был адрес ещё одного приятеля, Льва Повицкого, которого они хотели навестить.