- Я не звана к царю вот уже тридцать дней, и не знаю, когда царь вспомнит про меня. Он занят военными делами, да и вообще... мой господин очень переменчив. К тому же, я дала царю слова, что никогда не заговорю с ним первой о делах государства, и знаю, что он тем более не простит меня, если я его нарушу. Теперь я могу только плакать с вами, и ничего больше.
- Может, ты надеешься, что одна из всех иудеев спасешься, укроешься за стенами царского дома, - с вызовом спросил Мардохей. - Я знаю Амана Вугеянина, он и до тебя доберется. В этот день мы все одинаково погибнем.
- Но что я могу?
- Сказать царю, что ты тоже, и весь твой род - из иудеев, и если у него есть хоть капля любви к тебе, он придумает, как остановить Амана.
- Прежде, Мардохей, ты всегда наооборот говорил, чтобы я скрывала свое родство. И, потом, мне становится все труднее проникнуть в душу царя...
- Теперь не время думать об этом. Кто знает, не для этого ли часа ты достигла царского достоинства, чтобы теперь спасти сотни и тысячи невиновных? И не потому что я взял на себя такой грех...
Мардохей не договорил, но на лице его проступили багровые пятна, словно бы кто-то невидимый принялся сейчас хлестать его по щекам, по лбу, по шее - и это были следы тайных, в одиночестве пережитых сомнений и обид. Облик Мардохея сделался страшным, даже неузнаваемым - и Эсфирь подумала, что этот человек, бывший её воспитатель, на самом деле также непостижим и неохватен, как и сотворивший его и всех остальных людей Бог.
- Знай, что даже если ты промолчишь теперь, свобода и избавление для иудеев придет из другого места, но для тебя... нет, для нас, девочка, это будет вечным позором. Ты - избрана для нашего спасения, я знал про это, когда бы была ещё ребенком.
- Я...сделаю все, что могу, - тихо сказала Эсфирь. - Даже если мне суждено погибнуть. А вы все уходите скорее с площади, пока не пришли царские войска. И пусть все иудеи, которые есть в Сузах, теперь постятся три дня и три ночи, и я тоже три дня не буду ничего ни есть, ни пить. А после этого пойду к царю и все ему скажу, даже если мне суждено будет погибнуть. Иди же, Мардохей, теперь мне надо побыть одной, чтобы...
3.
...избавиться от моего страха.
"Услышь голос безнадежных, спаси нас от руки злоумышленников, и избавь меня от моего страха!" - шептала Эсфирь снова и снова в своем уединении.
Попрощавшись с Мардохеем, она заперлась от всех в маленькой тайной комнатке, с окном, открытым днем и ночью в сторону Иерусалима, сняла царские наряды, украшения, надела на себя простое платье, сделанное из четырехугольного куска грубой ткани, распустила волосы, так что они, подобно занавесу, закрыли её лицо и плечи. А потом, упав на пол, начала молиться. Ей не хватало мужества идти к царю с такой просьбой. Как только она думала об этом, то сразу же видела перед собой гневное лицо Артаксеркса, его презрительный взгляд, слышала тихое шипение: "Никогда, слышишь, никогда..."
"Царь богов и Владыка всякого начальства! - говорила себе Эсфирь. Даруй устам моим благопрятное слово перед этим львом!"
"Никогда, слышишь, никогда не говори со мной о делах государства, у нас, персов, это дело лишь мужчин. Обещай мне..." - сказал тогда Артаксеркс.
И она, конечно же, ответила: "Да, царь, я обещаю тебе это", радуясь, что ей удалось спасти невиновного Гафаха от позорной казни.
Но теперь предстояло говорить я царем не об одном человеке, но о войне, просить о целом народе - и ярость царя наверняка будет в сотни, и даже в тысячи раз сильнее, его гнев разгорится, как огонь, не знающий ни к кому пощады.
"Что я должна сказать ему, чтобы он сразу же все понял? - в смятении думала Эсфирь. - Как отменить предстоящую войну? Но ведь никто не может отменить указ, скрепленный царской печатью, даже сам царь теперь не может какой тогда смысл пытаться что-то изменить? Все равно уже быть войне, смертям, убийствам и грабежам... Что я могу? Что?"
В ней говорил страх - мучительный страх за собственную жизнь.
"Мардохей прав - единственное, что я могу, это сказать царю, что я тоже - иудейка, и потом умереть со всеми вместе. Нет, даже раньше наверное, царь не просит меня, и мне придется погибнуть сразу же после этого разговора, не дожидась тринадцатого дня адара. Но я должна просить за свой народ, и не думать о собственном спасении за толстыми дворцовыми стенами. Иначе все равно для меня не будет больше ни одного светлого дня. Нет, лучше смерть. Мардохей сказал, что я - избрана, значит, так тому и быть."
К вечеру второго дня Эсфирь почти перестала думать о себе, а ясно представляла, в какой тоске и сетовании находятся сейчас все остальные иудеи - и сильные мужи, бессильные остановить узаконенное царем кропролитие, и матери, оплакивающие своих детей. Она вспоминала Мару, Вениамина, Хашшува, книжника Уззииля, который относился к ней, как к своей дочери, многих других людей и зримо увидела, что у каждого сейчас перед глазами тоже стоит смерть. Чем же она лучше остальных, чтобы заботится лишь о собственном спасении?