Объявили народу. И тотчас умолкли крики — словно срезало. И палки с булыжниками куда-то исчезли. Все, кто на вокзале жил, — а были их многие тысячи — выстроились в очередь: без гвалта и драки, встали друг другу в затылок, детей к себе прижали и стоят, послушные.
Очередь та начиналась у первого вагона, где раздаточный стол установили, тянулась вдоль всего поезда через весь вокзал, на задворки, затем изгибалась петлей и обратно на вокзал возвращалась, шла по привокзальной площади и утекала на городские улицы, к кремлю. Конца у нее не было — в хвост постоянно вставали новые люди, которые на слухи о будущем кормлении из города прибегали.
Санитарочки метались по путям: таскали воду, дрова, посуду с местного питательного пункта. Из привезенного гороха варили в эшелоне похлебку — с солью, маслом и сахаром. Дух стоял такой, что у меня голова кружилась. Про очередь и не говорю, едва перрон слюной не залили.
Два часа кашеварили — и два часа люди стояли, как в землю вросли. Дед, они даже не разговаривали меж собой — стояли и покорно ждали, пока их накормят. Некоторые молились. И куда весь гнев испарился? Я боялся одного: что за эти два часа доползут слухи до горсовета, и набегут на вокзал начальники, трапезе помешают; и уж тогда заварушка начнется — никому мало не покажется… Не набежали и не помешали.
И вот — готова похлебка. Побольше будем порции делать или поменьше, спрашивает главный санитар. А мне уже все едино, за произвол-то по-любому отвечать. Побольше, говорю. Самые большие порции, какие в тарелку влезают.
Так и кормили людей — полными мисками. Детям, кто ниже раздаточного стола, давали полпорции, а кто дорос или выше — по полной. Ложек ни у кого не было, и пили суп через край, прихлебывая. Миски вылизывали за собой так, что мыть не приходилось.
Пока один бак раздавали, на плите уже булькал следующий — и так один за другим, до темноты. А как стемнело, я велел фонари на перроне зажечь (обычно-то обходились без света, керосин берегли) — и дальше пошла кормежка, до самого рассвета. К утру очередь не уменьшилась, но санитарок в эшелоне было много — первая смена ушла отдыхать, вторая подменила.
Я не спал той ночью и спать не хотел. И даже супа того не хотел, дед. Просто ходил вдоль выстроившихся к раздаче людей и смотрел на них — впервые за тот август смотрел им в глаза без тоски и злобы, словно занозу из меня вытащили. Мне хотелось их всех обнять — всех, до последнего лежачего на телеге. Какой-то старик встал передо мной на колени, а какая-то баба кинулась целовать мои башмаки — я даже не рассердился на них, веришь? В ту ночь не мог сердиться.
Думал, последняя моя вольная ночь: завтра разберутся — и загребут меня. На тюрьму надежды нет — тюрьмы-то забиты до отказа. Значит, лагерь. И веришь ли, дед, страха не было. На сердце — тихо и радостно, будто праздник завтра. Только руки с ногами отчего-то заледенели, хотя и жара стояла. А страха — не было.
Утром пришло-таки распоряжение, которого ждали: весь груз санитарного эшелона оставить в городе. Распределить по питательным пунктам и обеспечить кормление людей.
Я только усмехнулся и выкинул бумажку в ведро: уже обеспечили. Усмехаюсь, а у самого слезы катятся, как у бабы. Благо окна в кабинете газетами заклеены, никто не видит.
Скоро прискакало начальство из горсовета (донесли им, наконец, что на вокзале творится). Орало и грозилось, но не сильно: как ни крути, а приказ сверху был исполнен — хоть и на день раньше, чем получен, и не во всех питательных пунктах, а в одном-единственном. Повезло мне.
Мы кормили город неделю — не прерываясь ни на минуту, пока не закончился последний горох и последний мешок сахара. Все прибывающие поезда отправляли на задние пути, а первый путь на это время стал непроездным — превратился в столовую. Раздали девяносто тысяч порций. Очередь как была с версту, такая и оставалась до последнего часа: съев положенную миску, люди вновь брели в хвост очереди, чтобы через сутки опять оказаться у раздачи. Когда и как спали — не знаю. Думаю, питали мы таким образом тысяч десять — двенадцать народу.
За эту неделю полторы сотни умерло: желудки отвыкли от пищи и с горохом не справились. Может, и справились бы, если порции поменьше давать. А может, и нет. Мы со второго дня паек урезали, но люди все равно умирали. Лежачие погибли все. Полторы сотни погибших против двенадцати тысяч накормленных — много это или мало? Как считаешь?
Вокзал заблевали — по самые окна. И всё по той же причине: животы пищу разучились принимать. Жаль было впустую потраченной похлебки, а что поделаешь. Ну и грянула из-за грязи несусветной холера, перекинулась в город — полгода справиться не могли. Сколько в эпидемию погибло, не знаю. Но и там счет на сотни шел. Тоже, выходит, я виноват?