Прислушался. Тихо. Оглушительно тихо. Только жарит солнце да чуть-чуть шевелятся и шуршат листья клена. Он вспомнил, как почувствовал себя родным этому дереву, как, повинуясь неясному зову, потянулся в небо… Увидел себя как бы со стороны, и ему подумалось, что невозможно вырвать клен из земли — умрет он, ибо засохнут корни. Корни. Земля…
В сорок пятом, перед самой Победой, когда наши войска уже взяли Берлин, Ваську Кайгородова стукнуло током. Он свалился замертво, и бурильщики до прихода полуторки закопали своего друга в землю, жарко было, чтоб на солнце оставлять, да и мухи… Закопали — и опять за работу. А потом кто-то увидел, что земля в том месте шевелится, закричал, все кинулись к покойнику, а он встал сам и безумными глазами смотрел на траву, деревья, на своих друзей и ничего не понимал…
Николай нагнулся, чтобы скинуть с ног ботинки, но не смог достать до них и, все больше заваливаясь, неловко свалился с завалины.
И, уже лежа, повинуясь вернувшейся к нему той, давно ушедшей злобе и ярости, согнулся, скорчился, содрал с ног ботинки, отшвырнул их в сторону и стал горстями бросать песок на ноги.
Песок был сухим, пыльным и разлетался по воздуху.
Тогда он стал рыть яму. Он копал с бешеным остервенением, ломая ногти и сдирая с рук кожу. Он хрипел и что-то бормотал про себя. И стал успокаиваться, только достигнув влажного и прохладного слоя.
— Вот она, мать сыра-земля…
Николай перевернулся, сдвинул непослушные ноги в яму и забросал их землей. Потом снял рубашку, лег на спину и забылся.
Очнулся он от покалывания в ногах. Подумал: «Ага… проходит». Шевельнулся, будто нежась, потерся спиной о горячий песок и тихонько-тихонько, совсем по-стариковски засмеялся:
— Хе-хе-хе!.. едрёна… не сломался Колька-Сухарь… Хе-хе-хе-хе!
И летела в пространстве Земля, и небо, окутывающее ее голубым туманом, заслоняло от вселенского холода и одиночества совсем беззащитного перед временем человека.
ВСЕЙ НАШЕЙ ЖИЗНЬЮ…
Он пришел домой мрачный. Жена знала, что в такие минуты к мужу лучше не подходить, и терпеливо ждала, пока гнев его выплеснется наружу.
Она не боялась этих припадков гневливости, зная, что Петр ее не тронет, виноватым может оказаться стул, не на месте стоящий, или поленья во дворе, до сих пор не расколотые, или… Многое могло быть не так, как положено бы, многое могло стать поводом для гнева, но не жена. Потому что, отгневавшись, он уже многие-многие годы присаживался рядом с ней и виновато начинал выкладывать, что случилось и почему.
Но в этот вечер Петр Калмыков не просто злился, а потому и не искал поводов для разрядки. Гнев копился в нем, нарастал, как лавина, и, не имея выхода, начинал сотрясать его организм, стремясь вырваться наружу.
Татьяна сидела за прялкой. Купила на базаре хорошей шерсти по случаю и надумала связать Петру и себе по теплым носкам и варежкам. Она искоса поглядывала на мужа, ждала и понимала: неладное случилось.
Петр ходил по комнате, пыхтел, сопел, кашлял, будто хотел что-то сказать и не мог. Потом присел боком к столу и прикрыл ладонью лоб и глаза. Он сидел к ней спиной, и Татьяна заметила вдруг, что плечи его тихонько вздрагивают, встала, подошла к мужу и отняла ладонь от лица. Он плакал, он плакал, как не плакал с тех пор, как, вернувшись с фронта, встретил ее у проходной завода. Исхудавшую, с синими кругами под глазами, блестящими голодно и болезненно.
— Што ты, Петя? — тихо спросила она.
Он посмотрел на нее мутно, сквозь слезы, и, неожиданно обняв, уткнулся носом в грудь ее, и зарыдал, не сдерживаясь, навзрыд, как ребенок.
— Што ты, што ты?.. — Она поглаживала его по голове, чувствуя себя матерью, утешающей маленького сына. — Што стряслось-то?
Петр мотал головой, стирая слезы рукавом рубашки, и не мог вымолвить ни слова.
— Да што стряслось-то? Што? Умер кто, что ль? Ты скажи, Петенька… — Татьяна сама была готова расплакаться. — Петя! — закричала она. — Петя! Очнись! Што с тобой?!
Он вздохнул, помотал головой, будто избавляясь от навязчивых мыслей, и сказал просто:
— Ничего. Сегодня подписал приказ об увольнении Лехи Сапожникова.
— Ну… — не понимала она.
— Все… Был цехком, постановили предложить уволиться по собственному желанию, как все-таки он инвалид войны. Леха написал заявление, а я подписал.
— И правильно сделал. — Татьяна всегда была в курсе всех дел мужа, начальника кузнечно-прессового участка, да и немудрено — сама всю жизнь проработала на заводе и знала всех и вся. — Он же алкаш, твой Леха, прогуливает почем зря, а его еще держать? Брось и думать… Уволили и уволили, значит, за дело.
— Мы воевали вместе.
— Ну и что ж, что воевали. Там он, может, человеком был, а теперь алкаш алкашом и прогульщик к тому же. — Татьяна опять погладила его по голове и почувствовала, как Петр напрягся, задрожал. И вдруг он вскочил со стула, в глазах, налившихся кровью, загорелись холодные огни, ей показалось, что муж даже замахнулся, но он лишь резко отстранился:
— Дура! Он же вконец пропадет, в цехе заклюют, в поселке все кости вымоют, я же убиваю его! Э-эх! И с тобой… такой… я всю жизнь прожил!