— Поглядеть требуется, — сказал Иван Терентьевич.
— Он под обшивкой фюзеляжа, надо вскрыть. И проводка, провода под приборной доской. И медная проволока, моток. Там, где инструмент.
— Какой инструмент? — Ольхин подумал о топоре, о лопате.
— Слесарный. Ножовка, пассатижи, ручник.
— Зубило есть? — перебил Заручьев.
— Кажется, есть.
— А ножовкой, хоть и для железа она, можно и сучки пилить. Чего ж ты раньше-то молчал, друг? — упрекнул пилота Ольхин.
— Ладно тебе, — отмахнулся от Ольхина Иван Терентьевич. — Дай поговорить с человеком о деле. Ты вот что скажи… не знаю, как тебя звать…
— Владимир.
— Ты, Владимир, скажи, свет мы никак не наладим? Ну, чтобы два провода к аккумулятору и лампочку? Со светом, сам понимаешь, веселей и сверху видать ночью.
— Если аккумуляторы не разбиты…
— Ты только скажи, как до них добраться, мы там посмотрим, сообразим. Но это не к спеху, сейчас надо проволоку добывать и ставить петли. А тебе, — Иван Терентьевич повернулся к Ольхину, — кончать свое дело.
Ольхин демонстративно тяжело вздохнул, развел руками и молча постучал кулаком о кулак, прижимая их к животу.
— А что делать? — вопросом ответил на эту немую просьбу Иван Терентьевич. — Завтра еще сильнее захочется, имей в виду, а жратва кончается. Терпи до вечера, вечером съедим еще по крошке чего-нибудь настоящего и будем обманывать брюхо грибами. Грибов я по пути наберу, как петли пойду ставить.
Ольхин постоял, глядя в землю, — и неохотно, нога за ногу, направился к самолету.
— Это хорошо, что инструмент какой-никакой есть в самолете, — говорил между тем Иван Терентьевич пилоту. — Я надумал, как банку с кино использовать, — печку сделать. А в остальных воду держать.
— Как это великолепно — уметь и мочь! — задумчиво, ни к кому не обращаясь, вдруг заговорила Анастасия Яковлевна. — А я ничем не в силах помочь ни вам, ни себе. Даже советом. Могу только стараться не путаться под ногами, не мешать…
Еще она могла до физической боли в сердце жалеть их — и жалела, хотя вряд ли это нм было нужно.
Люди вырастили и воспитали ей сына, она не знала тех людей, и ее благодарность, не имея точного адреса, распространялась на всех людей на земле. Почему так случилось, что именно теперь, когда людям — всего-навсего троим, не всему человечеству! — было трудно, она только обременяла их, связывая по рукам и ногам?
Анастасия Яковлевна ненавидела себя, потому что любила их. Они были рядом — и как бы в другом измерении. Она слышала голоса, мысленно рисовала себе лица, фигуры — такие разные. Иваном Терентьевичем и пилотом она восхищалась, к Ольхину испытывала жалость. И чувство собственной вины почему-то…
Впрочем, Анастасия Яковлевна знала почему.
Все время думая о своем сыне, она не могла не думать об Ольхине.
— У вас есть мать? — спросила она парня, по звуку шагов угадав, что именно он подошел к костру. Она не могла видеть, но смогла представить, как иронически-горько скривил он рот, отвечая:
— Была, наверное. Не от сырости же я завелся.
Так же, пожалуй, мог ответить на подобный вопрос её сын, по крайней мере полтора месяца назад. Он и Ольхин должны быть примерно одного возраста. Но ее Валерке люди не позволили вырасти вором, подонком, а этот им стал. Как вышло, что люди просмотрели? Как могли просмотреть?
Люди — это была и она тоже.
Вначале к жалости примешивалось что-то вроде брезгливости — так жалеют запаршивевших собак или уродов. Но вдруг она подумала, что это мог бы быть и ее сын, ее Валерка, если бы на его дороге не встретились люди, каких, видимо, не встретил этот парень. И у другой женщины, другой матери было бы тогда право жалеть ее сына, брезгливо поджимая губы. Было бы?
— Нет!
Забывшись, она произнесла это вслух — и услышала вопрос Ивана Терентьевича:
— Что — нет, Анастасия Яковлевна?
— Простите, это я сама с собой…
— С умным человеком и поговорить приятно? — позволил себе пошутить Заручьев.
Она покачала головой.
— Если бы так… Как раз наоборот — я думала, что мне пора быть умнее. Почему мы почти всегда хотим судить окружающих, но очень редко себя?
— Не понимаю, о чем вы.
— О наших обязанностях перед нашими детьми.
— Н-нда… — представляясь размышляющим, значительно протянул Заручьев. — Это же ваша профессия. Мой Мишка вас до сих пор спасибом поминает. — И хвастливо закончил: — Конечно, не все такие.
— Да, не все такие, — грустно согласилась Анастасия Яковлевна. — Не всем есть кого… поминать спасибом. Ольхину наверняка некого.
Иван Терентьевич неодобрительно хмыкнул и впервые обратился к старой учительнице без обычной уважительности, даже свысока:
— Эх, Анастасия Яковлевна! Не знаете вы преступного мира, вот что. Да он, стервец, тем гордится, что вор. Поверьте!
— Может быть, оттого, что больше нечем гордиться?
Иван Терентьевич хмыкнул вторично:
— Ну — нечем, так все одно не этим же…
— Человеку, Иван Терентьевич, необходимо иметь хоть какую-то гордость, хотя бы… ну, даже умением оглушительно свистеть в два пальца погордиться. Вы понимаете, до чего же этот парень обворован сам, если хвалится своим позором?