В один из этих безумных дней около полудня бабушка, обессилев, ушла к себе передохнуть. Ева и Герман чистили на балконе новую партию грибов. День был погожий, штиль. На голубом полотне августовского неба замерли туго закрученные белые ракушки облаков. Ева взяла очередной боровик из корзинки, отлепила от влажной запеченной шляпки осиновый листок, понюхала лесного воздуха, разрезала ножку — чистая, крепкая (грибы в то лето были как заговоренные — все ровные, красивые, чистые). Взглянула на Германа:
— Тебе не кажется, что это лето длится уже вечность?
Герман удивленно посмотрел на сестру. Для него лето впервые промелькнуло очень быстро. Еще две недели — и в школу. Ева разрезала пополам шляпку, потом каждую половинку еще пополам, потом еще, пока на плитки балкона не посыпались снежные крошки. Она протянула руку за следующим грибом, и его постигла та же участь. И следующий, и еще один, и еще. Медленно, методично она заставляла грибы исчезать.
— Ева, ты спятила? Прекрати.
— Зачем бабушке все это?
— Она говорит, что, когда будет нечего есть, нам это пригодится.
— Мы что — муравьи, или пчелы, или белки? — Ева поднялась, стряхнула с подола халатика остатки грибов. — Не собираюсь больше этой ерундой заниматься.
Она облокотилась локтями о перила балкона и стала глядеть на город. Деревья между крышами кое-где уже пожелтели, и редкие листочки нет-нет да и спускались в водоворотах воздуха вниз. Шпиль краснопресненской высотки раскалился на жаре и горел белым огнем. Герман заметил, как сильно Ева похудела. Тонкая шея с трудом держала тяжелые темные волосы, которые Ева продолжала укладывать совсем не по моде.
— Не понимаю, почему люди мирятся с жизнью, — заявила Ева. — Варят варенье, запасают грибы. По три часа стоят в очереди за тухлой курицей. Моют полы и начищают зеркала. И еще убеждают себя и друг друга, что это и есть главное. А зачем есть каши и мыть голову, если то единственное, что нужно тебе, невозможно?
На следующий день Ева исчезла.
31
Никто из друзей сестры не знал, где она. Прошло два дня. Герман не находил себе места. Изнурял себя многокилометровыми прогулками. Часами стоял на балконе, вглядывался в августовскую тьму и пытался разгадать иероглифы созвездий. Прислушивался к шепоту листвы, встревоженной дыханием приближающейся осени. Бабушка садилась рядом на стул, чиркала спичками и посылала легкое облачко в ночь.
— Ничего с ней не случится. У Евы наш, морозовский, характер, в обиду себя не даст и глупостей не наделает. Она справится, Герман. — Бабушка пустила еще колечко, надолго замолчала. Потом, когда Герман уже забыл, что она рядом, продолжила: — А тебе надо научиться быть самому по себе. С ногой-то у тебя, слава богу, все наладилось. Пора тебе уже отцепиться от подола сестры.
После того как Ева не появилась и на четвертую ночь, бабушка потеряла интерес к заготовкам и снова уселась в своей комнате в кресло, достала из запасов новую бутылку ликера и принялась за альбомы с фотографиями.
Герман катался кругами на метро, перебирал разменянные пятаки в кармане, словно четки. Бродил по городу до ночи, истекая по́том, не видя ничего перед собой. Если на пути попадалась церковь, заходил и в пыльном настоянном воздухе молил сухими губами, чтобы Ева вернулась. Если было заперто, садился на ступеньки и бормотал молитву собственного сочинения. Он не разбирал, что за церковь это была. Его бормотанию внимали и стены храма иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке, и стрельчатые башенки костела на Малой Грузинской, и загадочный фасад старообрядческого храма Николы Чудотворца на Белорусской. Побывал он даже в мечети на проспекте Мира, прошел босиком по ее мягким коврам.
Да что там церкви, Герман молил о помощи памятники на площадях. Дзержинского в аскетической шинели, сжимающего с едва сдерживаемой силой шапку. Рабочего и колхозницу, обдуваемых скульптурным ветром. Юрия Долгорукого, гордо выпятившего кольчужную грудь, и даже его коня, бьющего в нетерпении копытом. Вглядывался сквозь волны августовского воздуха в зеленоватого бронзового Пушкина и твердил одно и то же: «Пусть Ева вернется». Ничего не ел. Пил только воду из фонтанов. Подставлял загоревшее и повзрослевшее лицо брызгам, скрывая от прохожих слезы.
Отчаяние и страх чередовались с яростью. В Ботаническом саду или на Воробьевых горах Герман изо всех сил лупил палками по деревьям, пугая стремительных белок. До изнеможения, боли пинал тяжелыми ботинками пни. Особенно доставалось правой ноге, он был уверен: если бы он, как прежде, ходил на костылях, а значит, нуждался в заботе и защите сестры, Ева бы не исчезла.