В первое время, когда Герман только начал бывать в квартире Елены Алексеевны, на стене в ее комнате еще висели фотографии радостной упрямой девочки в пионерском галстуке, бесчисленные грамоты — за хорошую учебу, победы в олимпиадах по математике и химии, спортивных соревнованиях, благодарности за тимуровскую работу. На письменном столе стояли глобус, настольная лампа и зеркальце на ножке. На зеркальце висели бусы. В те дни новая сущность Елены Алексеевны еще только робко захватывала пространство: в углу сиротливо висела икона, а под стеклом на столе рядом с фотографиями веселых студенток лежал листок с молитвой, написанной от руки.
Постепенно стены комнаты и этажерка пустели. Опустел и шкаф — оттуда исчезли все яркие шали, платья, блузки. Когда Елена Алексеевна открывала дверцу, чтобы повесить кофту Германа, на перекладине тоскливо стукались друг о друга пустые плечики. В шкафу жило только сменное серое платье, копия того, что было на Елене Алексеевне, да клетчатое пальто, его Елена Алексеевна носила с конца сентября до конца апреля.
Икон и лампадок в комнате постепенно прибавлялось, на столе поселились Библия и еще какие-то религиозные книги, а на этажерке остались только учебники за тот класс, в котором учился Герман. В библиотеке Елена Алексеевна больше не работала. После каждой поездки с Германом в Курган ей приходилось искать новую работу. Она мела листья или чистила снег во дворе. Мыла подъезды. Закутавшись, как старуха, в пуховый серый платок, продавала мороженое в холодном киоске.
Герман знал, что она поддерживала связь со всеми пятерыми его обидчиками, помогала и им и каждый раз поминала в молитвах. В ее молитвах прибавилось и новое имя — Гавриил Абрамович. Так звали Илизарова. Ни имя Евы, ни имя бабушки она никогда не произносила.
К 1990 году жизнь Германа вернулась в колею, с которой когда-то сошла, и покатила легко, быстро и весело, точно звенящий от полноты своей силы и красоты новенький трамвай. О травме ноги, столько лет державшей Германа на костылях, напоминала лишь легкая хромота, которая возникала после долгой ходьбы или при сильном волнении, да россыпь шрамов-точек от стрел аппарата Илизарова.
Герман взял в привычку после школы гулять по Москве. Город так и этак манил на улочки и скверы, окуривал цветным воздухом, полным сладковатой пыльцы; дразнил запахами и видами площадей, соблазнял церквями и стенами монастырей, купающимися в облаках вишен и яблонь. Влюблял в себя, свою архитектору, историю. Герман даже записался в историческую библиотеку, где, сам не зная зачем, благоговейно листал старые московские газеты. Он был так увлечен, что даже не заметил не только, как треснула и начала осыпаться советская империя, но и как изменилась Ева. Сестра почти перестала бывать дома.
Он и сам возвращался поздно, зачастую уже в сумерках. Наскоро делал уроки. Бабушка сильно сдала, почти все время полулежала в кресле и дымила. Курить она не прекратила, а напротив, наращивала обоймы пустых пачек.
— Мне недолго осталось, — говорила она, выпуская колечко. — Может, одно это лето. И мое дело, как я его проживу. Ясно? Вы с Евой и без меня справитесь, — еще колечко. — Герман, а я-таки поставила тебя на ноги, а?
На улицу она не выходила, а по квартире перебиралась маленькими шажочками, шаркая подошвами по полу.
Когда вечером Герман входил, хлопая дверью, в квартире витал запах сигарет, цветущей сирени и пыли. Заглядывал к бабушке. Она плыла в кресле в полумраке долгих майских сумерек, дымила и разглядывала фотографии или читала в очках старые письма. На круглом столике рядом с креслом — неизменная бутылка ликера и рюмка в серебряной оправе. Цветы в гжельской вазе — те, чей черед пришел цвести: ландыши, садовые нарциссы или луговые купальницы. Цветы таяли, истончались в закатных сумерках и медленно роняли на круглую скатерть лепестки.
Иногда бабушка не сразу узнавала Германа. Смотрела на него пустыми глазами. Потом усилием воли возвращала себя в весну 1990-го.
— А, Герман. На плите рыба под маринадом. Подогрей.
— Ева приходила?
— Подай мне вон тот альбом, — бабушка показывала на третью полку в книжном шкафу, — с зеленым толстым корешком. Да, его, спасибо.
Она брала из рук Германа альбом с фотографиями, раскрывала его и снова ныряла в волны прошлого. Герман шел на кухню. Ужина на плите не было. Рыба под маринадом была позавчера.
Ева приходила уже ночью. Герман сквозь сон слышал хлопок двери, быстрые, веселые шажки. Как-то раз в начале июня, открыв глаза, он увидел сестру у себя в комнате. Она стояла с керосиновой лампой в руке, разглядывала пол и тихонько смеялась.
— Ева?
— Слыхал, какая гроза была?
Ева подошла к окну и поставила лампу на широкий подоконник, закрыла окно. С ее волос капало, джинсы и кофта были мокрые и тесно облепляли шестнадцатилетнюю фигурку.
— Гроза?
— В моей комнате потоп. — Она хихикнула. — И электричества нет. Я у тебя пока побуду. Пойду найду только чего-нибудь поесть.