Читаем Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга полностью

Он действительно испытал благородную всепоглощающую ненависть к гитлеровской Германии, к фашизму, к расизму, ко всему тому, что противостояло родине и народу. Вот почему сегодня одинаково смешны и рассуждения советского поэта — жителя Оклахомы о том, что Эренбург преподал отличный пример «выживания» при сталинском режиме, и неуклюжие зловонные намеки нынешних националистов на то, что он вместе с Василием Гроссманом участвовал в неком заговоре, направленном против интересов русского народа, кульминация которого приходится на период войны.

Лицом к лицу с Шагалом

Человеческое сознание устроено так, что оно, независимо от желания, по многу раз воспроизводит пережитое, оснащая подробностями, которые ускользнули от внимания в первый момент. Иногда эта кинолента протягивается через мозг всю жизнь, и какой-то особо характерный штрих возникает почему-то спустя несколько десятков лет. Нечто подобное я ощутил на скамейке напротив университета, и нечто подобное я чувствую и сейчас. Тогда я забыл об ударившем меня взгляде Шагала. Сегодня передо мной, как живые, черные пронзительные шагаловские глаза.

Я вижу себя в эренбурговской столовой. Автопортрет Марка Шагала, укрепленный на мольберте, по-прежнему встречает званых и незваных пришельцев. Винных бутылок, с цветными иностранными этикетками, на крышке деревянного небольшого бара прибавилось у небожителя, а размеры многих увеличились, и появились сосуды причудливой формы — вздутые, как бочонки, изогнутые, будто в характерном танце, удлиненные, похожие одновременно на готические соборы и фигуру Дон Кихота. И сегодня, прикрывая веки, я вижу этот необычайный для тогдашней московской жизни бар. Хозяин квартиры тщательно следил за его пополнением. Бар, вероятно, служил предметом гордости.

Однако церемония приема все та же — старая: мгновенно и настежь распахнутая дверь в полутемную прихожую, промельк моложавой стройной фигурки Столяровой, едва ощутимое прикосновение — направляющее — к плечу, и ты лицом к лицу с Шагалом. Между тем прикосновение жесткое, требующее повиновения. Меня и в первый раз поразила жесткость и одновременно слабая ощутимость. Я был отправлен в столовую, Юнна Мориц — в кабинет. Облик молодого человека из Витебска на холсте напоминал почему-то облик юноши эпохи Возрождения или второстепенного действующего лица на улице Вероны — персонажа из трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта».

На стенах рисунки, по-моему, Пикассо и Леже. Но только изображение молодого Шагала мощно притягивало взор. Обеденный стол, без скатерти, стоял у противоположной двери стены. На нем в строгом порядке подставочки — тонкие, разноцветные, под ними салфетки, сплетенные из толстых приглушенного колера ниток. В простенке между окнами что-то, напоминающее шкаф.

Бурная жизнь Эренбурга делилась на три неравные части: дача в Новом Иерусалиме, где жила семья — две сестры, первая жена с мужем, трубки, постаревшая, но все еще красивая и элегантная Любовь Михайловна, преданные и гениально понятливые собаки; московская квартира — это вторая часть жизни — на улице Горького, наискосок от Моссовета, первый этаж теперь там занимает Сотый — книжный — магазин; и бесконечные заграничные — третья часть — путешествия, где великий человек виделся с Лизелоттой Мэр и попутно боролся за мир. Политические пошляки острили: не было бы Лизелотты — не было бы и борьбы за мир, что соответствует истине лишь в малой мере. Меньше было бы просто поездок в Стокгольм.

Очевидно, Эренбург любил эту интересную женщину с современным твердым, немного журнальным лицом. Не нам, разумеется, судить об их чувствах. Но в зрелой и исповедальной поэзии Эренбурга Лизелотта Мэр не оставила значительного следа — о чем мы судить можем и должны, если думать об интересах литературы. Эренбург прекрасный, значительный поэт. В его стихах чувство и природа занимают огромное место.

Остывающее сердце

Стихи, обращенные к Лизелотте Мэр или связанные с возникшей привязанностью, звучат, к сожалению, весьма приземленно и глуховато. Возрастная — осенняя — горечь, вяловатая и некрепкая, мешает или даже исключает стремление достигнуть высот, которыми овладевал Гёте, влюбившийся на склоне лет в юную девушку. Эренбурговская лексика звучит иногда шокирующе, что я объясняю отчаяньем:

Есть в севере чрезмерность, человекуОна невыносима, но сродни —
И торопливость летнего рассвета,И декабря огрызки, а не дни…

Ускользающая мысль не отлита в чеканность строк и не проясняет взволнованных чувств. Слово «огрызки» режет слух и не вяжется с состоянием — ожидаемым — души, хотя свойство московских декабрьских дней, их огрызочность, подмечено мастерски.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже