И шел по улице Горького вполне советский, вполне современный вроде бы даже и молодой человек: куртка, джинсы, итальянские башмаки на меху синтетическом. И корзинку несет. А с ним — девушка со светлой косой, в ярко-красной, в пунцовой шубе до пят, а личико светлое, ясное (Маг рискнул, потратил ПЭ из неприкосновенных запасов, дунул, и синяков не стало). Снегурочка!
Но опять надо было ловить такси, уговаривать: на проспект Просвещения, мол. По улице Горького, бывшей Тверской, известное дело, мечутся люди, скачут, как блохи; завывают протяжно, вторя метели: «Такси-и-и-и!..» А такси проносятся да проносятся мимо по своим делам — таинственным, непонятным.
Все уловки наглых таксистов Боря знал, но что он мог сделать? Он корзинку выставил на проезжую часть: подумают, что на вокзал ему, что он на поезд торопится. Но и на корзинку клевать не хотят, рвут да рвут мимо Бори и Кати.
И девушку осенило: оттолкнула — впрочем, довольно ласково, как бы шутя — своего господина на тротуар, сама шагнула на проезжую часть. Тут же с визгом остановилась машина, высунулся хмырь прыщавый, подмигнул, нехорошо улыбнулся: «Куда?» Боря с тротуара сорвался, ухватился за ручку дверную, словчился открыть. Втолкнул девушку, корзину и — сам взгромоздился. Тогда уж и адрес назвал, а шофер, подобно лошади, почуявшей властного седока, смирно съежился, хотя и буркнул гнусаво: «На приманочку взял, командир? На живца? На Снегурочку?» Боря хмыкнул только: победителей, дескать, не судят.
И гудят голоса, аж на лестнице слышно: вечные споры о том, кто губит Россию.
Боря за руку держит Катю, прислушивается. Из-за двери же — гомон и гул голосов: бу-бу-бу... гу-гу-гу... ду-ду-ду...
Ищут тех, кто губит Россию: с востока — китайцы, с запада — американцы стараются, шлют лучи над волнами Атлантики; проходя над ушедшею под воду Атлантидой, лучи обретают незримую твердость и, усилившись, устремляются через Европу на нас. А уж тут — извечно подтачивающий Россию внутренний враг начеку: скачут, мечутся темные силы, еврейский кагал; собирают энергию своими иудейскими способами: педагоги, врачи, литературные критики и артисты. Один только спектакль Аркадия Райкина — целый пакет энергии, отправляемой на Луну; и хранится она на Луне до уже недалеких времен, - когда замкнется кольцо иудейского полонения мира. Луна мертвое тело, труп, носящийся над Землей, а евреи — народность мертвая, и их власть — власть смерти над миром. Но гуру Вонави встанет на их пути и Россию спасет, а за ней и весь мир.
В дверь звонок.
Звонок у гуру Вонави, конечно, особенный: гонг какой-то. И гонг звонит басовито, неизменно возвещая нечто значительное: бум-бум-бум... И опять: бум- бум-бум...
Гуру на своем диванчике прыгает, как ребенок, в ладошки хлопает.
— Се грядет,— верещит,— Сен-Жермен! Сен-Жермен к нам грядет!
Открывать Сен-Жермену кинулись патриот-анархист и Яша-Тутанхамон: пуще всех Сен-Жермена заждался Тутанхамон.
Он-то первым и двери открыл, отворил. А в ту же минуту с дивана — в халате своем, порядком засаленном,— встал и сам Вонави и губами туш заиграл. И когда дверь распахнулась, перед Борей и Катей предстали и патриот-анархист, и Яша, и Буба, он же Гай Юлий Цезарь. А в проеме дверей, ведущих из прихожей в гостиную,— и гуру Вонави, который смешался вдруг, потупился и по-мальчишески покраснел.
— Пришли! — выдохнул Боря, и безучастно как-то у Бори вышло: слово выдохнул так, будто оба они, и Катя, и он, в магазин за бутылкой ходили. Впрочем, оно и лучше: не догадаются, где побывал граф Сен-Жермен.
Тут надо заметить: в школе гуру — сеть секретов и тайн. Как во всех конспиративных организациях, люди связаны наложенными на них запретами, угрозами и какою-то истерической лестью: полудебил, чадо безнадежных и мрачных пьянчуг-алкашей, едва кончивший пять-шесть классов школы для дураков, болван, коего в течение всей его недолгой, но горестной жизни пинали да заушали, встретивши русских йогов, вдруг обретает горсточку нежности и тепла, а постепенно узнает и о том, что он-то, оказывается, и есть Юлий Цезарь. Кто такой Юлий Цезарь, он представляет себе неотчетливо, но раз, другой, третий ему объясняют про умение делать три дела сразу — писать, слушать и говорить,— про перейденный Рубикон, про коварного Брута. У него хватило ума, он однажды спросил, преданно поглядев на гуру: «А чего с энтим Брутом сделали? Ему срок дали, да? Или к вышке?» Но что сделали с Брутом, гуру не знал; он смутился, но вышел из положения. Он погладил Бубу по жесткой шерстке, по голове, успокоил, напомнил, что надо почаще выкрикивать: «И ты, Брут!» И ему ли, Бубе, не радоваться дару судьбы? А она устами гуру открыла в нем Цезаря и поставила рядом с ним и милягу Тутанхамона, и угрюмого, но в общем-то добропорядочного и надежного Сен-Жермена.
Гуру шаркающей походкой своей, шлепая туфлями, приблизился к Кате; ученики, натурально, отпрянули. Гуру подошел, взял крепостную девку за подбородок, в глаза посмотрел ей. Щекою дергаясь и кривляясь — отрывисто: