«Наша точка зрения есть синтез идеи “богочеловека” и “человеко-бога”»[329], – заявил Бердяев в одной из самых ранних своих статей; с понятием «человекобога» он соотносил там «сверхчеловека» Ницше и образы богоборцев из романов Достоевского. По сути, этот как бы походя высказанный тезис Бердяева (в статье он вынесен в сноску) разоблачает его ближайшие философские истоки – учение Соловьева о «Богочеловечестве» и воззрения Ницше. Из этих двух влияний решающим был ницшеанский импульс, открывший путь бердяевской новой этике и обновленной религии. «Протест Ницше, – писал Бердяев на заре XX в., – <…> расчищает почву для более правильной и глубокой постановки нравственной проблемы» – для импонирующего самому Бердяеву «утверждению и осуществлению “я”»[330]. Но и позднее он признавал в Ницше идейного руководителя русских религиозных мыслителей: «Ницше сознавал себя смертельным врагом христианства, хотя он, по моему убеждению, служил делу христианского возрождения. Он не совершил хулы на Духа. Бог любит таких богоборцев и христоборцев»[331]. Как видно, в конце 1920-х гг. Бердяев почти дословно воспроизводит свое старое убеждение: «Бог любит таких благородных богоборцев, как эсхиловский Прометей, как байроновский Каин, как Ницше, Иван Карамазов и Кирилов»[332]. Бердяеву импонировала ницшевская критика как христианской морали, так и религии. «Все, что говорит Ницше об альтруистической морали жалости и сострадания, заключает в себе страшно глубокую психологическую и этическую правду», – сказано в самой, быть может, ницшеанской статье Бердяева. Ведь «рабы, слабые и страдающие» «приносят с собою требование ограничения и урезывания “я”», «посягают на самую сущность жизни и духа»[333]. А в статье 1904 г. «К. Леонтьев – философ реакционной романтики» Бердяев, заклеймив именами «изувера» и «сатаниста» К. Леонтьева, который обуздывал свое эстетствующее жизнелюбие страхом перед загробными мучениями, выразил собственный, вполне ницшеанский взгляд на жизнь религиозную: «Мы не признаем никакого авторитета, никакой внешней, навязанной нам данности в религии, а лишь внутренний наш мистический опыт <…>»[334]. Все эти положения молодого Бердяева, – и прежде всего убежденность в приоритетной ценности волящего «я», – суть неотъемлемые от его личности первичные бытийственные интуиции, присутствующие потому и во всех его последующих трудах. Нельзя в силу этого не признать определенной правоты за современным исследовательским суждением. «Если согласиться со Шлейермахером, – пишет П. П. Гайденко, – что главное в религиозном сознании – это чувство зависимости человека от высшего начала, то Бердяева нельзя назвать религиозным»[335]. «Безрелигиозность» мироощущения, однако, не мешала Бердяеву любить Христа и чтить Его как Бога, – все же
«“Богочеловек и Человекобог – одно и то же”, как одно и то же – две противоположные религиозные бездны, вверху и внизу, небо и земля, дух и плоть»[337], – сочувственно цитирует Бердяев пионера «нового религиозного сознания» Д. Мережковского, в диалоге с которым формируется и его собственная позиция. Мережковский внял призыву Ницше к переоценке основоположных для человечества ценностей и на свой лад истолковал ницшевскую интуицию определенного тождества добра и зла. Он придумал образ духовно-этической сферы, где движение из центра вверх рано или поздно с неминуемостью приведет в самую нижнюю ее точку, и наоборот – «нижняя» бездна обернется «верхней».