Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Пристрастие Е. Герцык к «я-слову» дневника не означает ее писательского эгоцентризма – сосредоточенности исключительно на своей собственной внутренней жизни и судьбе. Не случайно она – автор едва ли не самых талантливых воспоминаний об эпохе Серебряного века: великолепные портреты Бердяева, Шестова, Иванова, равно как и фигур второстепенных – подруги Веры Гриневич, юриста и поэта А. М. Бобрищева-Пушкина – почитателя «des Ewig-Weibliches», сыгравшего роковую роль в жизни Аделаиды Герцык, и т. д. свидетельствуют о ее даре «вживания» в чужую душу, – прежде всего об ее интересе к другому, восходящем к интересу к человеку как таковому. Содержание документальной прозы Евгении Герцык (а она – мастер именно документальных жанров, лишь крайне редко и с большой осторожностью отваживавшийся на художественный вымысел («Мой Рим»)) – человек, и более конкретно – человек в явленности его тайны. Действительно, психология и общественное положение, перипетии – порой и самые «детективные» – судьбы, внешний облик и даже мировоззрение, философские взгляды конкретного лица занимают Евгению Казимировну не сами по себе, но как манифестации незримого и несказанного, некоей адекватно не именуемой личностной целостности и глубины. Не столько платоник, сколько «перипатетик», а еще точнее – гётеанец по своему мирочувствию, Е. Герцык никак специально не указывает на сокровенную тайну интересующей ее личности, на «идею» данного человека. Однако в ее изображении за его речью, жестами и поступками как бы кипит единая воля – скрыто присутствует, скорее чем субстанция, духовная энергия, движущая сила. Вращаясь в символистской среде, сама Евгения «символистом» по своему мировидению не была, – ее резкие выпады в адрес символизма уже в 1930-е гг. не были потому просто данью времени. В советскую эпоху она заново открыла для себя Гёте и попыталась с его помощью как бы понять и оправдать современность. Однако основная для гносеологии Гёте феноменалистская интуиция ей была созвучна всегда. И подход Евгении Герцык к человеку – шла ли речь о ее друзьях-философах, родных или же христианских святых (трактат «О путях») – иначе как исследовательски-познавательным назвать трудно. Фактически Евгения Казимировна своими текстами намечала принципы некоей науки о человеке; но как назвать эту зарождавшуюся в сочинениях многих русских авторов Серебряного века науку? Флоренский в связи с некоторыми своими замыслами использовал созданное им слово «биографика»; он же придумал слово «антроподицея», подхваченное Бердяевым. И оба этих мыслителя обращались к термину «философская антропология»; его применял и М. Бахтин, следуя, правда, не за данными русскими, не в полной мере осуществленными проектами, но предлагая собственный вариант дисциплины, развившейся уже в 1920-е гг. на Западе (М. Шелер, X. Плеснер, А. Гелен и др.). Нам представляется, что практические разработки проблемы человеческого бытия в прозе Евгении Герцык можно было бы отнести к гипотетической науке, именуемой «феноменология человека»,

«Мир глубок»: Евгения любила эту фразу из «Заратустры». Также и человек был для нее «глубок» именно в смысле Ницше – феноменологическом, вслед за Гёте, смысле, чуждом оттенка метафизической запредельности. Женщина-мыслитель распространяла на область изучения человека свою «философию абсолютности явления», намеченную в эскизе диссертации о Канте. Эта концепция опиралась на особенный опыт Евгении, который мы уже обсуждали, – он описан в «Моем Риме»: «Но что же тогда эта внезапная налитость каждой вещи до краев самой собою – нестерпимая полнота, точно упилась она каким вином?» В такие-то моменты «нестерпимой полноты» открывались Евгении не только вещи, но и люди. И тогда осуществлялась встрега, как, например, с Орбелиани-Бердяевым, представленная в том же «Моем Риме». Именно такие ситуации Евгения разумела под «абсолютными явлениями», – в терминологии Гёте, протофеноменами. Созданные ею литературные портреты современников складываются, как из цветовых пятен на картинах импрессионистов, из таких именно мигов-откровений, схваченных и удержанных не красками, а метким словом.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука