Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Параллель стиля Евгении Герцык и импрессионистской живописи не случайна. Французские импрессионисты (и их русские последователи – например, Борисов-Мусатов) пытались уловить мгновенное – и при этом не случайное, а особо значимое впечатление от изображаемого объекта; вдохновленные кое-кто из этих французов принципами дзэн-буддизма, они, по сути, искали мгновений сатори — просветления, когда удается прикоснуться к всецелой полноте реальности. Однако не о сатори ли говорит и Евгения в «Моем Риме» (см. вышеприведенную цитату)? Похоже на то, что способностью к подобным созерцаниям она обладала от природы. И, быть может, ей была бы (а вероятно, что действительно была) близка та концепция времени, которую Волошин развил в трактате со странным названием «Аполлон и мышь», связав ее с импрессионистской эстетикой[1013]. Подобно импрессионистам, Евгения-литератор не пыталась сквозь мгновенное явление увидеть вечную идею, не трансцендировала в духе платонизма – не отрешалась от видимости в своем созерцании, а стремилась как бы выпить действительно весь миг времени до самого дна, – вытянуть в явление всю полноту вещи, человека.

Тексты Е. Герцык (прежде всего «Мой Рим» и «Воспоминания») и устроены по принципу нанизывания таких вот моментов «нестерпимой полноты» – пойманных словом мигов откровения реальности, – нанизывания «абсолютных явлений». Такова несложная – как бы одномерная архитектоника этой прозрачной прозы, подражающая течению самой жизни. «Жизнь» — едва ли не основная мировоззренческая категория Е. Герцык, и ее концепцию «абсолютности явления» мы вправе считать разновидностью философии жизни, представителями которой были такие особо чтимые Евгенией мыслители, как Ницше и А. Бергсон. Бергсоновская категория временного «дления» очень созвучна автобиографической прозе Евгении Герцык. «Утраченное время» она реконструирует, строя цепочки наиболее значительных эпизодов, – важных, например, для понимания особенностей ее дружбы с конкретным лицом (главы «Вера», «Волошин», «Бердяев» и др. в «Воспоминаниях» или «Дружба», «Вайолет» в «Моем Риме»), а также для воссоздания того или иного жизненного отрезка («Детство», «Севастополь», «Судак» и другие главы «Воспоминаний»). Каждый такой эпизод – это растянувшийся, длящийся (в бергсоновском смысле) миг биографического времени. А поскольку «дление» – это внутреннее, интимное «я-переживание» события, само временное бытийствование «я», как бы забывшего про вечность, то «длящиеся» эпизоды прозы Е. Герцык незаметно «втягивают» в себя «я» читателя, приближая его к субъекту текста.

Как видно, автобиографическая проза Евгении Герцык ориентирована на принцип дневникового времени: в дневнике фиксируются самые значительные события уходящего дня – равно «Мой Рим» и «Воспоминания» запечатлевают важнейшие моменты подытоживаемого отрезка жизни. Однако дневник непосредственно передает дление жизни его автора, – герцыковская исповедальная проза устроена более прихотливо. Автобиографическое время там разбито, условно говоря, на «эпохи», привязанные не только к этапам жизни Евгении (детство, юность в Александрове, Гражданская война и т. д.), но и к особо значимым для нее лицам. Так, в этой мемуарной «жизни» есть «эпоха Шестова», и еще более важная «эпоха Иванова», и «эпоха» любимого друга Бердяева, а вместе и «эпоха Ницше»… Эти «эпохи», подобно льдинам во время ледохода, хотя и плывут в одну сторону, но иногда сталкиваются, налезают одна на другую и совместно движутся к устью, а затем расходятся… В действительной жизни общение Евгении с разными лицами иногда происходило одновременно, в мемуарах же речь идет словно о разных несообщающихся мирах – «мире» Бердяева, «мире» Иванова и пр., между которыми перемещается автор. И цель нашего исследования можно определить как попытку столкнуть эти миры, разрушить их замкнутость и выйти в реальное время биографии Евгении Герцык. Так, мы видели, что вторжение Бердяева в жизнь Евгении Казимировны было началом конца «эпохи» Иванова; ранее же Иванов, с его ницшеанской идеей Диониса, поставил точку в развитии «эпохи Шестова», «духовного дядюшки», передавшего Евгении интуицию трагического существования «над бездной»…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука