Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Итак, для выхода из тупиков собственной «неокантианской» «философии абсолютности явления» Е. Герцык привлекает на помощь представления мистические, «чудесные», и оказывается благодаря этому в лагере символистов. Все же обращение к символизму не было для нее органичным, как и кратковременное увлечение антропософией в 1913 г. Когда в 1930-е гг. Евгения Казимировна избавилась – вполне в духе Ницше – от «старых понятий», то, сохранив и даже усилив свой юношеский пафос «абсолютизации явлений», она постаралась «до конца выбросить, оторвать от себя» «наш символизм, уводящий от жизни»[126]. В диссертации и сопутствующих ей дневниковых записях собственно герцыковскими, устойчивыми являются две категории – это «жизнь» и «человек», тогда как все прочие им подчинены. Когда Е. Герцык «абсолютизирует» явление, время, случай, частное (как антипод универсального), она в действительности философски утверждает «жизнь», по которой томится и которая роковым образом ускользает от нее. Даже обращаясь к понятию «чуда», она отнюдь не стремится к трансцендированию за пределы жизненной наличности. Так, для нее неким «чудом» оказываются время и пространство, ибо они «зажигают жизнь» (запись от 10 октября 1904 г., с. 203), несут в себе продуктивный посюсторонний импульс. Мистичен, религиозен не столько смысл заключительных разделов «детской философии», сколько их язык. Так что Аделаида, быть может, преувеличивала интерес сестры-курсистки к религии «до всего»… – Вместе с тем, хотя свою мировоззренческую концепцию Евгения называет «философией явления», по существу, в центре ее стоит человек, – именно он (а не вещь), по мысли диссертантки, обладает истинной реальностью (с. 198, раздел I диссертации). Трудно отнести выпускное сочинение Е. Герцык по ведомству собственно гносеологии, – скорее мы вправе утверждать, что не только оно, но и все прочие – мемуарные, даже эпистолярные и дневниковые ее тексты содержат в себе разработки по философской антропологии. Если для большинства русских символистов «символ» – это «окно» в духовный мир, трансцендентный для позитивного опыта, то Е. Герцык понятие символа привлекает для осмысления человеческой природы: «символ подобен человеку» (запись от 27 августа, с. 202), «индивидуум есть прообраз символа» (запись от 12 октября, с. 204). Эти положения, не будучи развиты теоретически, реализовались в серии мемуарных портретов современников Евгении: через «символические», значимые детали их внешнего поведения мемуаристке удается показать саму душу человека…

* * *

Записные книжки Евгении конца 1904 г. (к этому времени работа над диссертацией, по-видимому, была окончена) вновь полны душевного мрака и в этом созвучны с дневниками 1903 г. Тьма здесь сгущена почти до демонизма, с которым Евгения не боится заигрывать: это отнюдь не просто юношеская «Sehnsucht» – романтическая тоска, томление… Мы не знаем почему, но Евгения охвачена чувством злобы к своему научному руководителю Новгородцеву: его мировоззрению, «проклятому хищнику идеализму», она противопоставляет собственное «святое неверие». «Сегодня я узнала, – с вызовом пишет недавняя диссертантка, – что для скептиков, как я, для вечно неверующих, только в этом, в абсолютном безверии, в крушении всего, – только в этом моменты веры, отдыха; в этом – обетованная земля» (запись от 5 декабря, с. 205). Быть может, именно в пику Новгородцеву Евгения бравирует разделяемой ею на тот момент «верой» Ницше – Шестова – верой в силу «Vernichtung», бесцельного разрушения. Пытаясь расковать силы зла в собственной душе, она подражает «великому разрыву» Ницше – разрыву с христианством, о котором он рассказал в предисловии к книге «Человеческое, слишком человеческое». «Отчего ликуешь в душе, когда слышишь о зле, об опасности?» – в этих риторических вопрошаниях – фактически исповедь Евгении. Но это отнюдь не исповедь-раскаяние, это бравада злом – горделивый отказ от духовной пристани, родного очага: «Для таких, как я, его нет, не будет в жизни, в добре, а только в разрушении, уничтожении всего». Более того, Евгении хочется отречься от «Бога для жизни» и отдаться «радости конца» (там же, с. 204, 205)… Такое умонастроение – тяжкая болезнь воли, склоняющейся к избранию пути зла, – может привести к самоубийству. К счастью, в случае Евгении дело ограничилось одной мысленной декадентской игрой. Судьба готовила ей скорое обновление ее существования – знакомство с Вяч. Ивановым, внесшее на время смысл в ее жизнь.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука