Постепенно выясняю его имя и фамилию. Год рождения 1896-й, на пять лет он моложе моего отца. Даже цифры он произносит как-то коверканно, на «эй», хотя догадаться все же можно.
Мы сидим на одной прямой линии — полковой комиссар, я и немец. Поворачиваю голову влево — никогда не приходилось видеть так близко лицо такого большого военачальника. Я еще не знала тогда фамилию полкового комиссара — Бачурин, — и ничего не знала о его бедной пастушечьей юности, в которую вторглась гражданская война, потом была военная академия. Я видела лицо человека из народа — лицо пастуха, проработанное честолюбием и причастностью к великим событиям, по-своему значительное.
Перекладывая в уме его несложные вопросы на немецкий язык, поворачивалась вправо, где на краю топчана, все так же скрючившись, хотя здесь было тепло, сидел немец.
Гнет опасения, что не сумею понять его, спросить, мало-помалу отступил. Остался гнет от соприкосновения с ним, с его обыкновенными небольшими глазами и непреодолимо чужой, неприятной шинелью.
Приподняв заостренный подбородок над воротником с застрявшими соломинками, пожилой немец внимательно выслушивал мои небойкие вопросы и старался отвечать внятно.
Сидели мы тесно, мирно, близко, а видели друг друга из неподвижной дали — нашего вражества.
Доносился гул далекой стрельбы, и иногда отрывистое тарахтенье близких выстрелов теребило наше фанерное убежище на колесах.
Я как будто справлялась с переводом и теперь больше вникала в само содержание вопросов, которые полковой комиссар задавал пленному, и оно казалось мне до странности незначительным в сравнении с происходящим. Сидит худой, пожилой, во вражеской шинели Карл Штайгер, — кажется, так его звали — и являет собой что-то страшное, неохватываемое. П л е н н ы й.
Осторожно вошел боец с охапкой мелких поленьев и, присев на корточки, стал закладывать их в печку.
— Дыня, — сказал с усилием Штайгер.
А это что за слово? Что оно значит?
— Дыня, — повторил, улыбнувшись черными зубами, пленный. — Русская дыня.
В ту мировую войну он со своей семьей — они жили тогда в Литве — был интернирован в глубь России, в Среднюю Азию. «Дыня» — русское слово, запомнившееся ему с той поры.
— Дыня, — отозвался Бачурин хмуровато. — Дыня — это хорошо.
— Яволь! — подхватил пленный. — Дыня ист гут, зер гут!
— А война? — резко спросил комиссар.
— Дыня, — настойчиво сказал пленный, знакомое русское слово как бы сближало его с нами. — Дыня ист гут. — Он приподнял ногу, показывая смятый сапог с коротким разляпистым голенищем. — Война… И доверчиво, опять улыбнувшись, попросил: — Пожалуйста, дайте мне одеяло. Там в сарае так ужасно холодно. Брр! — выразительно добавил он, чтобы сразу, минуя перевод, быть понятым полковым комиссаром.
— А что, спросите-ка, русский, когда попадает в плен, тоже просит одеяло?
Я перевела. На том разговор был окончен. Бачурин поднялся. Мы с немцем тоже встали и ждали, пока он надевал полушубок.
Он спустился по ступенькам, приделанным к машине, перекинув на руку маскхалат. За ним — я. Часовой откозырял. Из шоферской кабины вылез конвоир и встал возле немца.
Пока мы сидели в этой штабной машине, ветер расколошматил облачную завесу. Проглянуло небо в искристых морозных звездах. Прояснилось, и где-то там, над нами, висел гул ночного фронта, и подрагивали прислоненные к машине елочки.
— Пойдете вон в тот дом, — сказал Бачурин. — Спросите Кондратьева, шифровальщика. У него немецкие документы. И приступайте сейчас же к переводу.
Скрип-скрип под сапогами немца, уводимого в грозную стужу сарая.
Скрип под валенками Бачурина, направившегося к фыркающей теплом, ждущей его машине.
Ах, дыня дыней, война войной.
Гудят звезды. Снег скрипит под моими подшитыми валенками, купленными на ставропольском базаре.
Возле бревенчатого дома с наглухо закрытыми ставнями, куда мне указано было идти, стоял часовой. Звезды мерцали на ножевом штыке у его плеча.
— Кто идет?
Пропуск я не знала, но он без задержки пропустил меня.
В доме было чадно от махорочного дыма. Тут и там вповалку, не разберешь на чем, спали под шинелями люди. Горела на столе керосиновая лампа. За столом читал книгу человек, пригнув низко голову в шапке.
Я подошла и, постояв с минуту тихо, чтобы не разбудить людей, спросила, наклонившись к макушке этой солдатской шапки, где мне найти товарища Кондратьева, шифровальщика.
Человек поднял голову — строгий, кроткий овал и диковатый, таинственный разгул в бровях. Какая-то помесь инока с лесным разбойником.
— Я — Кондратьев, — сказал он не сразу, переместив потухший чинарик в угол рта.
Я сказала о документах, которые велено было получить у него и срочно перевести.
— Месяца два возим, чего уж тут срочного. — Он нехотя поднялся, придержав на плече накинутую шинель, выплюнул на пол чинарик, нащупал в кармане ключ и согнулся над плоским железным ящиком с висячим амбарным замком.
Громыханье замка и железной крышки никого не побеспокоило — все непробудно спали.